СМЕНА, №12, 1924 год. ПОСЛЕ VI С'ЕЗДА ЛЕНИНСКОГО КОМСОМОЛА.

"Смена", №12, июль 1924 год, стр. 2-4

БУДКА 423

Ю. ЯКУБОВСКИЙ, иллюстрации М. Ягужинского.

ВО ВСЕ СТОРОНЫ тянется необ'ятная, пахучая степь. Днями изнывает в зное беспощадного солнца, изнывает, как неведомая, узкобедрая, кокетливая красавица Востока, Ночами многоголосо и хитро шепчется с кем-то.

Зигзагами режет степь железная дорога. Рельсы сверкают на солнце, улыбаясь небу. Загадочно грезят телеграфные столбы.

У полотна будка. Красный, трехоконный домишко. Черепичная крыша мазком кармина видна на полотнище степи. У будки три развесистых березы, под ними кривая длинная лавка, а на ней в горестной позе женщина.

— Миколай! Ми-и-иколай! — зовет она в растворенное окно.

Сочный храп плевками пляшет, вылетая из окна. Женщина скребет мизинцем темя и, зевнув, раздражается.

— Дрыхнешь, проклятущий! Сладу нет с тобой, окаянный! Напала спячка, с утра до вечера вылеживается. Миколай, слышь!..

Храп прекращается. Сопенье, протяжный смачный зевок, невнятное бормотание.

— Н-ну...

— Продрал зенки-то?

— Ну?

В окно высовывается лохматая, рыжая голова, щурится на свет и зевает. Женщина качает головой.

— И когда за ум возмешься? Проверяй путь за тебя, поезда встречай... Эх, господи, и за што наказанье на головушку мою послал? За што? Иль провинилась чем я, грешница? Ох, царица ты моя небесная!..

Женщина тычет лицо в передник и сипло всхлипывает.

— Вы-ыговоры получаешь. Сократят вот-вот, гляди. Останемся без крова, куска хлеба, душегубец ты. Пил бы хоть, а то — спи-ит!

Миколай грохает в сердцах кулаком о подоконник и ругается.

— Замолкни, Аграфена! Замолкни, говорю! Не выматывай душу, а то живого места не оставлю!

Но Аграфена не успокаивается. Натруженное работой и горем, худое, дряблое тело трясется от рыданий.

— Ы-ых—ты! Мученица я, господи! И сынок-то тоже... у комсу записался, на станции пропадает, богоотступник. И за што-ж ты меня, господи...

Миколай шумно, кузнечным мехом кашляет.

— Яшка, где?

— На станцию с третьим уехал. В комсомол свой, на собрание.

— Будет стервецу! — значительно обещает Миколай.

Солнце ползет по небу вниз. Степь стонет, говорливо жалуется. На дворе горласто и зычно ругается индюк. Миколай взял флажки и сумрачно поплелся по полотну. Аграфена поглядела ему вслед, вздохнула и ушла в будку.

— Поползли крадущиеся тени. Хоронились за домиком, за деревьями, за покривившейся лавкой, за пахучей, спаленой травой. Через переход, гикая, к речонке — белобрысый мальчонка с Смосаревского хутора.

— Тетка! Те-еть! Теть Аграфена! — кричит он.

— Чиво?

— Теть, а на Чигриновском хуторе конокрада пымали! Молодой! Яшкиных годов!.. По-городскому одет! Гагинскую чалую хотел увесть: вот сво-о-олочь!

Мальчишка энергично харкнул и заорал на лошадь.

— Ге, кукла!.. Тп-пру! А уж и били его, теть. Всю мордахлюндию искровянили. Тп-пру! Искровянили. С носу кровь рекой перла. Синяков понаставили, чуть нос не свернули. А ведь молодой же занюка!

Аграфена подперла рукой голову и заохала.

— Молодой, говоришь? Ишь, стервятник, а на чужое зарится. Яшкиных лет, говоришь?.. Говорила, не до добра доведет комсомол этот. Чай, из комсомольцев воришка-то. Ну, и времена чортовы, прости меня, заступница.

Мальчонка обиделся.

— А ты, тетка, комсомол не лай. К примеру сказать, всякий кацап за почет считает при комсомоле быть, потому, там добро одно для нашего брата. Стара и бузу накручивает. В комсу и я скоро запишусь.

Мальчишка перевесился на один бок, похлопал лошадь по спутанной гриве. Головенка пуклатая с выгоревшими под солнцем волосами. Поглядел в степь передохнул:

— Тетка, а ты про Ильича слыхала?

Аграфена недоуменно повела головой.

— Какого Ильича такого? Чей он?

— А это самый главный большевик. Всем командирам — командир, коммунистам — коммунист. Я на патрете видел его. Бытто живой, смеется и глаза у него ласковые, хорошие, как у нашей докторши...

— Не слыхала, поросенок, и слышать не хочу. Бусурман, али жид какой, к шутам его!..

Мальчишка тпрукнул на лошадь и стал серьезным.

— Болен он, теть. Болен, хвор Ильич-то И скажу тебе, Ильич самый мозгастый. А ты комсомол не лай.

Оправился, ткнул лошадь острыми пятками, вскинул руками:

— Но-о, кукла!

Рокотом звякнули по переезду копыта. В седых клубах пыли мальчишка высоко и неуклюже прыгал на лошади. Веером развевалась рвань белой рубахи.

Сумерки льнули к степи. Из балки тянуло болотистым травяным запахом.

— Слухай Яшка, брось ты молохолить...

Пришел Миколай. Чесался на лавочке, набивая трубку.

Из-за поворота, хитро мигая глазом, вылез поезд. Длинный, бесконечно длинный. Полз, точно за смертью. У переезда паровоз сердито рявкнул, обдал будку клубами пара, запахом перегорелого масла.

— Угу!

С цистерны, спружинившись, рванул вниз силуэт. Упругим броском ударился о землю.

Миколай засветил темноту затяжкой махорки и негромко позвал:

— Яшка!

Силуэт — около. Свет из окна прильнул к подростку, лег красным пятном на круглое лицо, большие веселые глаза, лизнул кудлатые кудри. Миколай внимательно поглядел на сына и спросил:

— Ты што-ж это?

— Как што? — не понял тот.

В окно высунулась Аграфена и, увидев Яшку, раздраженно бросила.

— А-а... пожаловали!..

Яшка сел на лавку, потянулся.

— Голоден как чорт. Быка-б сшамал. Што ты хотел сказать? — обратился он к отцу.

Миколай медленно выколотил пепел, высморкался и веско заговорил:

— Слухай, Яшка, брось ты молохолить. Брось, а не то, шкуру спущу, да так спущу, что тебе и не снилось! Вот скажи мне, какой толк с тебя? Пропадаешь, стервец, на станции день и ночь, а мать работай, отец — работай. Нам от твоих собраний не легче.

Яшка глядел в небо вечернее, глубоко вздыхал. Болтал ногами.

— Слышь! Штоб не было этого... Довольно!

И Миколай значительно тряхнул картузом, отвернув голову. Вышла Аграфена. Приткнулась к углу, крикливо свое вставляла:

— Креста-то на тебе нет, Яшка. Ни отца, ни мать не почитаешь. С большевиками разными таскаешься, богу не молишься, работать не хочешь. Антихрист какой-то. И какое дело нам до большевиков окаянных? Расколотили, раскромятили все, у церквах ахальничают. Супротив бога пошли. Истинно антихристы.

— Кудыть поперла, — осерчал Миколай, — нет в тебе настоящего рассудку. Што нам до бога? Дело не про то. С пути мальчонка свихнулся, волынит с соплявой халтурой... Заседания всякие, "слово товарищу — докладчику", — передразнил он, — то-оже, молоко-сосня... Ы-ых! Сечь бы вас!

Из-за полотна, цепляясь лучами за рельсы, вылезла луна. Медленно, точно раздумывая, карабкалась по темному-темному небу. Серебряные лучи рвали темень и кутали степь в синие сумерки.

Яшка поднял голову, пристально посмотрел вверх.

— Видишь ли, отец. Правда, я очень молод, молокосос, как ты говоришь, мальчишка, но... слов вот не подыщешь... Ну, ты, отец, кто?

Аграфена закашлялась, ближе придвинулась. Замахала длинными руками.

— Кто? Спит, да спит. Пьяница. И сынок в отца неудалостью пошел. Другие домишки понастроили, хозяйствами обзаводются, уверх поднялись, а мы... Царица небесная! Нищета, чужедомники...

Миколай рыкливо поежился.

— Отстань ты, не тереби!

К сыну:

— Ну, кто-ж — рабочий.

— Вво! — радостно крикнул Яшка, — ты рабочий и я сын твой, тоже рабочий. А власть большевицкая — рабочая, ну и тяну я к ним, потому надо понять все, вникнуть. Ты говоришь, что, мол, я не работаю? Да рази мое дело путь оглядывать? Это твое дело, ты и смотри. А мне другое надо...

— Какое же это такое? — сквозь зубы буркнул Миколай.

— Не понимаешь ты. Учиться, — вот што мне нужно... Слова выходили и глохли в тиши полей. У Яшки теснилось в груди, а чувствовал, что отец не поймет его.

— Большую охоту имею. А што про комсомол, так это напрасные слова одни. Там одна учеба и нашего брата к порядку примуштровывают, к рабоче-крестьянскому порядку, к сознанию коммунистическому. Ведь не век же вам старикам жить... Нам, придется новое-то строить. А чему около вас научишься. Вот и нужен комсомол. Да-а.

Яшка помолчал и вдруг брякнул:

— Я уезжаю!

— А-а! — поперхнулся Миколай.

— Уезжаю, — подтвердил Яшка, тряхнув кудлами.

— Это куда-же? В какие города? — процедил сквозь усы Миколай и сверкнул глазами.

— На рабфак. На рабочий факультет. В Москву еду по командировке Комитета.

Миколай беспокойно заерзал по лавке, и рявкнул в потемки.

— Графена!

Голос долбанул в стрекот ночной степи.

— Чего орешь? — тревожно спросила. Аграфена, высунувшись из окна.

— Вот послухай молодца-то.

— Уезжаю, мама, — бросил Яшка на белое пятно в черноте окна.

Миколай встал в лунном свете растрепанный, пестрый. Лицом к степи. Бормотал злобно, скрипя зубами.

В Москву, сволочь, на рабфак. Учиться. С свиным рылом в калашный ряд. Я пропишу тебе учиться...

Повернулся, трепанув руками. Остановился против, раскорячив ноги.

— Изо-обью, блевотина! Замахнулся...

Спиралью сорвался Яшка.

— Посмей! Вдарь!

— В гроб загоню!

— Посмей!

И неожиданно Миколай опустил руку, жалко поежился и плюхнулся на лавку.

— Рук марать жалко! Не сын ты мне! Уходи хоть к чорту!

Понял Яшка, что отец остыл. Придвинулся к нему и срывающимся голосом горячо заговорил отцу в бороду:

— Много, в тебе зла этого, отец. "Засеку, изобью". Ничего этим не сделаешь. Подумай только, не кончать же мне век, как и ты, в будке.

— Разговорился! — хлюпала Аграфена.

— Эх, мать! Коли хотите, штоб в люди вышел, пользу приносил, не делайте мне препятствий.

— Не сидеть же мне в будке век вечный. В депо итти на тридцать копеек? Нужду терпеть?

Миколай вздохнул. Поднял голову и долго, внимательно глядел на Яшку. Косо усмехнулся.

— В меня пошел. Налом. На своем поставит.

И неожиданно мягко сказал:

— Может, и правда твоя, сынка. Худо отец живет. Так уж вышло. Был когда-то и я горячим, то-ж куда-то рвался, а теперь...

Миколай помолчал.

— ... А теперь совесть гложет.

— Тять!

Яшка протянул руку.

Миколай отмахнулся...

— Езжай, езжай, Яшка... Может, к лучшему.

И Миколай пошел к двери. Окликнул:

— Жрать-то будешь? Иди!

— Эге! — весело окликнул сын.

Хорошо кругом, хорошо. Засмеялся Яшка, набрал воздуху в легкие и во всю глотку гаркнул в степную тишь, в лунную дымку.

— О-го-го-го!..

Далеко за поворотом отозвался ночной курьерский. Вынырнул и, сверкая фонарями и окнами вагонов, мгновенно с грохотом промчался... Точно его и не было. Заухала степь, приняла шумы. Ушел в Москву.

Яшка поглядел ему вслед на красный убегающий глазок, засвистал "Интернационал" и пошел в будку.

А сбоку на будке на выбеленной дощечке три резко и четко выписанные цифры.

423 мудро смотрели на него, точно соображая о чем-то, четком и необычайно простом....

Степь спала.

Яшка поглядел ему вслед, засвистал "Интернационал" и пошел в будку.