ВОКРУГ СВЕТА, №13, 1928 год. ПОВЕЛИТЕЛИ КАНДЖУТА

"Вокруг Света", №13, март 1928 год, стр. 9-14.

ПОВЕЛИТЕЛИ КАНДЖУТА

(Похождения совработника в Северной Индии).
Из путевых набросков Пограничника. Рисунки И. КОРОЛЕВА.

Индийская газета «Аллагабад Ньюс», В № от 27 декабря 1927 г., поместила статью какого-то английского чиновника за подписью «Кол. Джи Эйч-сон.» под заглавием «У истоков Инда». В этой статье автор, очевидно, только что вернувшийся из Канджута, упоминает о встрече со мной, бывшей у него, якобы, в Бальтите. Описывая меня, как «угрюмого, широкоплечего детину, славянско-монгольского типа, с низким лбом, грязной русой бородой и огромными кистями рук», он прибавляет, буквально, следующие строки: «это был любопытный экземпляр человека — этот шпион. Он мог служить прекрасным образцом коварства, которым московские правители, верные политике натравливания туземцев на англичан, посылают к нам своих эмиссаров и доказательством близорукости индийского правительства, глядящего сквозь пальцы на то, что делается в Канджуте, Кашмире и Читрале — у подступов к нашему Пенджабу. Русский был захвачен в одном из горных поселков, куда он доставлял транспорт оружия, предназначавшийся для нападения на караван канджутского резидента, г-на Дьюренти, следующий в Пешавер. Привезенный в Бальтит, он пытался взбунтовать сипаев канджутского хана и, отправленный внутрь страны, исчез с дороги при весьма таинственных обстоятельствах, о которых еще не время сообщать в печати».

Вот все, что пишет обо мне автор статьи. Все это наглая и сознательная ложь. Единственное соответствующее истине в этой официозной белибреде — то, что почтенный корреспондент «Аллагабад Ньюс», действительно, мог меня видеть в Бальтите. Теперь я припоминаю, что и я видел его. Это был маленький военный в полотняном кителе и пробковом шлеме, с лицом, похожим на гнилую грушу. Он сидел за чайным столом вместе с апоплексическим мистером Дьюренти, на террасе резидентского бангало. Меня привели туда, ослабевшего после трехдневного сидения в бальтитской тюрьме — в этом душном курятнике, полном блох, клещей и скорпионов. Я был связан от пяток до зубов и хавальдар (унтер-офицер) шимшалского пальтанa бил меня в спину прикладом своей тяжелой одиннадцатизарядки. Если корреспондент «Аллагабад Ньюс» действительно то лицо, за которое я его принимаю, то он должен знать историю того, как я попал в Бальтит. Постараюсь возможно точнее изобразить действительный ход вещей, насколько это позволит мне память и наличие места.

В начале лета 1927 года я был послан ЦУС Таджикистана для производства демографической переписи на кочковатых лугах Большого Памира. Памирские киргизы давали сведения неохотно и глядели на меня с подозрением. Особенные затруднения представлял учет количества юрт. Родовые старшины не допускали меня подсчитывать их, утверждая, что нынешний год — по какому-то их счету — год Овна и это таинственное животное не допускает, во время своего господства, точных чисел. В действительности, как я понимаю, они просто опасались введения на Памире какого-нибудь налога, слухи о котором проникали из Ферганы в самом преувеличенном виде. Тем не менее, перепись проходила довольно удачно.

Я нагнал Кизи-Рабатский волостной совет приблизитсльно верстах в 80-ти от Н-го красноармейского поста. Юрта председателя была раскинута на холодном склоне горы, заросшей редкими кустиками травы «бубук», излюбленной яками. Дул резкий ледяной ветер, крутя в воздухе сухие снежинки, медленно опускавшиеся на травяной луг. На этой «крыше мира», чорт ее побери, никогда не бывает дождя и даже в летние месяцы осадки выпадают в виде снега. Иногда кажется совершенно непонятным, как могли киргизы поселиться в такой стране? Отчего не бежали они на юг к своим степным собратьям, не переселились, наконец, на Западный Памир, где живут таджики, засевающие поля пшеницей и гималайским житом. Начинает казаться, что в другом месте они не могли бы жить, что им, как их быкам-якам, необходим холод, камень, ветер..

Председатель кочевого волостного совета в Кизил-Рабатском нагорье оказался коренастым широколицым толстяком с угрюмо выдвинутыми вперед скулами и маленькими гноящимися трахомой глазками. Как я слышал, он был выбран председателем под давлением родовых старшин, к которым принадлежал и он сам. Все это — наследство старых ханских и бекских времен и нам, работникам, знающим местные языки и знакомым с бытом населения, часто приходится восстанавливать против себя могушественную родовую организацию, которая не терпит покушений на свою власть. Председатель по-европейски подал мне руку, хрипло представившись: «Бурханэддин-бай». Жена его, долговязая и старая, приняла у меня коня и, сняв с седла вьюк с моими вещами и регистрационными листками, откинула вход в юрту, откуда валил соленый и вкусно пахнущий дым. Юрта была полна народу. Вокруг разведенного посредине юрты костра, где на низкой треноге кипел огромный котел с разваренной бараниной, сидели грубые, широкоплечие киргизы. Они были одеты грязно и пестро, как не одеваются памирцы, которым свойственны только черный и желтый цвета. На головах их были разлезшиеся синие треухи с меховой оторочкой, увешанные блестящими амулетами из кожи и серебра. Их чекмени были расшиты разноцветными тесьмами, а широкие пояса сделаны из нежно-розового ситца, похожего на тот, из какого шьют себе рубашки женщины Мунджана и Зейбака. Это были, повидимому, не здешние люди. Я сел на корточки возле котла, согревая окоченевшие руки над ровным паром, клубившимся в юрте и выходившим через дымовое отверстие. Мое появление заставило всех примолкнуть и обменяться удивленными взглядами. Председатель рассеял неловкость и недоумение.

— Это чиновник советской власти, — сказал он угрюмо и строго, — чиновник переписи. Переписывает скот и человеческие души — малваджан. Он скоро будет у вас, мусульмане, и вы скажете ему — сколько вы привезли золота и кашемирских ковров под кочевыми кошмами. Он запишет сколько у вас жен, сколько у вас баранов и, даже, сколько блох у вас в тюфяках. Ему все нужно знать.

— Иншэлле, — отвечал ему один из гостей, — если захочет бог, то и чиновник нас не тронет. И чиновники находятся в руках его и повинуются его законам.

Затем снова все замолчали. Председатель произнее короткую молитву, гости крикнули «аминь» и торопливо принялись таскать жирные куски мяса из дымящегося котла. Поев, гости вежливо рыгнули и, не сгибаясь, скользнули за широкую кошму, закрывавшую вход в юрту. Я поинтересовался, кто они.

— О них твоей заботы нет, товарищ, — пробурчал председатель, — делай свое дело. Эти люди — подданные английского падишаха — киргизы с реки Шимшал. Последнее семя нашего народа в горах. От них дальше на юг, до самого великого Комуса (океана), не живет ни один киргиз.

— Что они делают на земле Горно-Бадахшанской области? — спросил я, удивленный.

— Они не делают ничего, они пришли потому, что горы не принадлежат никому. Мир — это большой каменный дом и наша страна — его крыша. Крыша, устланная дерном и валунами, где ходит дым облаков и горный киргиз сторожит покой мира, как аист на крыше дома. Должен ли киргиз кого-нибудь спрашивать, чтобы возвращаться к себе на родину? Для нас нет границ. Индия, Китай, и Коканд — это луга, где могут пастись яки. Там, где не живет як — нет для нас земли. В прошлом году на пастбищах верхнего Шимшала случился джут — гололедица — выпало много снега и он растаял и снова замерз. Все их стада погибли бы, если бы они не перешли на ноные луга. Они перекочевали в наши земли — на Козий Валун и холодные луга Желтого Озера. Джут миновал — они возвращаются обратно.

Услышав о таком событии, как перекочевка целого племени через границу, я сразу же решил, что должен, во что бы то ни стало, видеть их. Сколько мне известно, племя индийских киргизов или Гурама, открытое английским географом Т. М. Ферстером в 1896 году, еще не было обследовано ни одним советским работником. Я не мог упустить такого благоприятного случая и в тот же день, отложив перепись Кизил-Рабатской волости, выехал в направлении пограничного урочища, носившего странное название Козий Валун. Меня сопровождал 16-летний киргизенок, один из родовичей Бурханэддин-бая, указывая мне дорогу.

Мы достигли урочища к вечеру. Тропинка все время подымалась по ровному широкому склону куда-то вверх. В урочище, приземистые и низкие, были раскинуты рваные войлочные юрты чужеземных гостей. Вокруг бродили малорослые, широкорогие яки, худые, облезлые и жалкие пощипывая промерзлую траву. В тот момент, когда мы подъехали к самой большой юрте, у входа в которую висел «туг» — бунчук, укрцшенный черным конским хвостом, со всех сторон нас окружили люди в белых овчинах и с куцыми кремневыми карабинами в руках. Узнав во мне русского, они закричали: «мамур! мамур! чиновник!» и быстро о чем-то загалдели, так, что мне трудно было уследить за смыслом их слов. Язык их был груб и тверд и сильно отличался от обычного наречия горных киргизов.

Я спросил, где главы рода, правящие делами их становища. Тотчас же вход в юрту раскрылся и оттуда вышел сгорбленный старикашка в выцветшем лисьем малахае с тонкими руками и острой хитрой бороденкой.

— Вот он, — заорали люди в белых овчинах, — это Ших-Бури-Татар, Горный Волк, глава нашего рода.

Увидев его, я сразу понял, что нам не сговориться. Выйдя из юрты, старикашка остановился и внезапно завопил, размахивая щуплыми руками и, брызжа слюной во все стороны. Он кричал, глотая слова, и тыкал мне в лицо какой-то длинной бумагой с цветной печатью.

— Паспурт, смотри наш паспурт, — завывал он — мы не ваш райят, не ваши данники. Мы райят английского короля. Посмотри на эту бумагу — здесь все написано. Мы заплатили подать англичанину, который собирает дань с киргизского скота у перевала Вахджир. Этот сын греха взял с нас 500 рупий. Больше мы не хотим видеть никаких чиновников. Мы приходим на ваши земли за травой для яков. Вот наш паспурт. Теперь голод кончился и мы уходим назад.

Бумага, которую он держал, была составлена на индийском и на английском языках. Это был типовой паспорт «специально для кочевых племен», выданный еще во времена наместничества Керзона. Об этом говорилось в начале. «Мы, Джордж-Натаниел, граф Керзон, маркиз оф-Кеддльстон, главный секретарь его Величества по иностранным делам, вице-король Индии и прочая, и прочая». Паспорт был выдан всему роду на имя его главы Шиха-Бури. Я пытался объяснить, что я не чиновник, собирающий подать, и что я не уйду от них, пока не перепишу имеющегося у них количества юрт и числа людей. — Они находятся на земле советского государства, — сказал я, — и государство должно знать сколько их. — Выслушав меня, старик отвернулся и снова вошел в юрту. Меня окружило недоброжелательное, гнетущее молчание. Внешне, впрочем, на меня почти перестали обращать внимание, предоставив меня самому себе.

Я сел у костра, возле которого миловидные и грязные девушки собирали вечерний удой яков в вонючие козьи бурдюки. Ветер, мучивший нас весь день, нaкoнец, немного стих. Ударил мороз, сковавший лужи воды ломким льдом. Мне вспомнилось в этот момент, что сейчас июнь месяц, лето, в России жара и комары...

Я вытащил из вьюка поселeнные бланки, занося на бумагу следующие сведения: «селение — становище Шаха-Бури. Число домов — 12 переносных юрт. Местоположение — кочевая линия вдоль границы Большого Памира. 37° 23" сев. шир., 42° 7" вост. долг. от Пулковского меридиана.

Костер разгорелся и резким блестящим пламенем жег мне лицо. Ногам и спине было холодно и я поворачивался, ежился и мерз, как цыган в аду. Киргизенок, из родовичей волостного председателя, подсел ко мне, удивленно следя за движениями карандаша в моей руке.

— Ай, ай, ай! Без пользы ты колдуешь! — воскликнул он. — Эти гурама — отчаянное племя. Если хотел к ним итти, зачем не взял товарища Тимур-Султана с памирского поста? Зачем не взял его храбрых кипчаков милиционеров?

Я что-то ответил ему, продолжая писать. Помнится, я сказал ему, что он может вернуться обратно, если хочет. Киргизенок, озираясь, поклонился и пошел к своей лошади, привязанной возле юрты старейшины рода. Оттуда навстречу ему выступил какой-то безносый великан, завернутый в расползшуюся шубу из волчьих шкур.

— Стой, — прогнусил он, сбив мальчика с ног тяжелым ударом кулака, — куда тебя послал чиновник? Послал тебя за солдатами, чтобы взять нас в плен! Говори, проклятый шайтан!

Со всех сторон становища раздались злобные крики. Из юрты, один за другим, выскакивали кочевники, на ходу щелкая огнивом и запаливая фитили своих кремневых ружей. Я бросился на помощь мальчику, стараясь оттолкнуть от него звероподобного великана, казалось, готового его раздавить. В этот момент, раздался предостерегающий крик и вокруг меня обвилась хлесткая веревка, ударившая меня какой-то тяжелой гирькой, прикрепленной на ее конце. Я упал на землю поти без сознания. Сейчас же со всех сторон с громким галдежом сбежались киргизы и туго заарканили меня, топча ногами и толкая. Веревка больно и жестко впилась в мое тело. Я не мог двинуться. Затем я был кинут на колючую заиндевелую траву и забросан, чтобы не замерзнуть, какими-то вшивыми и сырыми лохмотьями. Я услышал, как мальчика, визгливо стонавшего и плакавшего, увели в одну из юрт. Я остался лежать один, слыша чавканье и зевание, жевавших над моей головой жвачку яков.

Ночь прошла мучительно и тревожно. Я не спал, готовясь встретить самую печальную участь, быть-может смерть. На рассвете с головы моей сняли закутывавшие ее тряпки и какой-то киргиз поднес мне кислое молоко в ржавой железной чашке. Я увидел, что становище было собрано и готово в путь. Кое-где еще торчали дырявые, как ребра, остовы юрт, вокруг которых возились женщины, вытаскивая из земли колья.

Когда стало совсем светло, кочевье тронулось на юг, понукая горбатых яков, трусивших странной коровьей рысцой. Не развязывая, меня прикрутили к мягкому «палану» — вьючному седлу, укрепленному на спине яка.

Солнце взошло желтое и мрачное, лишенное световых эффектов, открывая взгляду одинокое нагорье, со всех сторон окруженное чудовищными горами, от самого основания покрытыми снегом. На десятки верст отсюда не было ни одного человеческого жилища. Здесь господствовало давящее безмолвие. Кочевье киргизов казалось затерянным и жалким на этих громадных пространствах. Киргизы понукали яков надсадно и хрипло — разреженный воздух плохо передает голос — надсадно, и хрипло ругая, и проклиная друг друга. Около полудня мы переправились вброд через ледяной и мелкий ручей Ак-Су, по другую сторону которого начинался новый подъем, ведший к высокому горному хребту, сверкавшему на юге.

— Прощайся со своей землей, — сказал мне один из киргизов, ехавший рядом со мной, — теперь мы идем по земле Афганистана. За тем перевалом — Канджут.

Я огляделся вокруг, насколько позволяли мне веревки. Ничто не изменилось, хотя мы и были по ту сторону границы. Дул тот же холодный ветер, пуст был горизонт и из земли редкими кочками торчали кустики травы, чахлой и колючей. Здесь киргизы не боялись больше погони. Меня развязали и я мог слезть с яка и итти пешком, чтобы размять ноги. Однако, долго итти пешком было невозможно. Грудь сдавливало сердцебиние, болезнь высоты и какая-то неопределенная тошнота.

Мы двигались к югу, от ночевки к ночевке, подымаясь на головокружительные ледяные откосы и снова выходя на голые бестравные взгорья, лежавшие одно выше другого. Мы миновали снежные ураганы перевала Вахджир и осыпи перевала Калик, где никогда не проходила нагруженная лошадь. У лошади, от напряжения в разреженном воздухе сделался бы паралич сердца — так говорили мне киргизы. Высота этих перевалов, судя по карте, близка к 6 километрам над уровнем моря.

Сейчас же за перевалом Вахджир я увидел невысокую каменную насыпь, считаемую, очевидно, святыней у кочевников. В камни были воткнуты бунчуки и рога горных баранов, повязанные тряпочками и пестрыми лоскутками.

Я обошел насыпь и на самой ее вершине, на гладком лбу большого камня, обнаружил надпись на английском языке: «Пограничный знак № 281, Вахджирский участок. Поставлен в 1896 году капитаном 3-й саперной роты сев.-зап. пограничного полка Г. Троузерсом».

Итак, я был увезен, через вторую границу, в пределы Индии. К сожалению, это имя, загадочно и привлекательно звучавшее для меня в годы детства, не принесло мне никакой радости. Я был пленником на чужой земле. Луга Памира, Каракорум и Гиндукуш остались за моей спиной.

Мы двигались к югу, от ночевки к ночевке

На третий день пути мы встретили первого представителя английской власти — сборщика податей в кочевых районах. Это был обрюзгший и унылый индус, зябко кашлявший и кутавшийся в медвежью шубу. Он жил в просторной прорезиненной палатке, устланной внутри войлочными коврами. Рядом с палаткоЙ, в низких землянках был расположен маленький отрядик канджутских сипаев (солдат).

На меня индус даже не взглянул, лениво выслушивая подобострастный рассказ Шиха-Бури. Я сразу понял, что старый хитрец хотел, захватив меня, выслужиться перед «саибами» (господами) и оправдать свои незаконные переходы через границу. Чиновник, впрочем, досадливо и со скукой отмахнулся от него и задал мне несколько вопросов на отличном английском языке. В ответ я потребовал немедленного освобождения.

— Очень хорошо, очень хорошо, — сказал индус, зевая, — это не в моей компетенции. Я обязан доставить вас в Бальтит, как перешедшего границу без разрешения. Вы можете, годдэм, обжаловать мои действия перед господином резидентом. Идите.

Сейчас же вокруг меня выросло несколько сипаев, в тюрбанах и с одиннадцатизарядными английскими винтовками. Киргизы, захватившие меня в плен, под шумок тронулись со всем своим скотом по широкой тропинке куда-то в гору. Здесь поблизости, повидимому, были пастбища, покинутые ими в прошлогодье.

Ушла еще одна ночь. Я проснулся в душной караулке поста оттого, что над моей головой склонился какой-то усатый жирноносый сипай, оравший и горланивший, чтобы пробудить меня и приготовить к дороге.

Отсюда и дальше на юг дорога круто уходила вниз. Я шел пешком, под охраной четырех сипаев. С каждой верстой становилось теплей и дышать было легче. Казалось, что внезапно наступила весна — весна в небе с высокими облаками, в воздухе влажном и свободном, в нас самих.

Верстах в десяти, примерно, от поста или «тупханы», как говорили мои конвойные, я увидел первый поселок канджутцев. Это были рослые красивые люди с горбатыми носами, носившие белые расшитые шапочки на голове. Они говорили на неизвестном мне языке, в котором, впрочем, попадалось довольно много знакомых мне персидских и индийских слов. Увидев солдат, они выносили на больших платках угощение — кислое молоко, вареных кур и толокно из тутовых ягод. Солдаты принимали все, как неизбежное и должное, грубо прикрикивая и толкая угощавших. Деревни производили печальное и жалкое впечатление нищеты. Пашни были завалены камнями и на них копошились сгорбленные старики, ковыряя землю мотыгой. Дома были сложены из грубого необтесанного камня и похожи на большие курятники — без окон и с маленькими низкими дверями, откуда валил дым. Канджутцы жили в «курных» избах.

Признаюсь, что, несмотря на свое положение пленника, я наблюдал все это с некоторым любопытством. Оказывадось, значит, что эта страна, принадлежащая культурным англичанам, недалеко ушла от нас. Отстала от нас, потому что в нынешнем году на Памире появился первый трактор, потому что в Хороге — центре Советского Памира — горит электричество, выстроены европейские дома, больница.

По мере того, как мы спускались с нагорья вниз, деревни канджутцев попадались все чаще и зелень вокруг них была пышнее. Утром следующего дня мы миновали устье реки Шимшал и вышли к невысокому, взборожденному под пашни, перевалу, откуда я, впервые в жизни, увидел болотистый Бальтит, окруженный горами. Пожалуй, я мог бы гордиться этим, если бы попал сюда по своей воле. До меня в этой стране был только один русский — царский подполковник Громбчевский — тридцать лет назад. Теперь, когда все это в прошлом, я почти готов жалеть, что никогда мне не придется быть в этих местах снова. Впрочем, может быть, владычество господ Дьюренти не так уж долговечно в этой стране, как полагают они caми, и тогда... Об этом следовало бы спросить корреспондента «Аллагабад Ньюс».

Столица канджутского ханства открылась перед нами далеко внизу, просторной и цветущей долиной, где желтели дома, прикрытые двускатными крышами, сверкали залитые водой четырехугольники рисовых полей и из густой садовой зелени, как маяки, подымались тонкие тополи. Стояла сырая томительная жара. Конвойные сипаи сняли сапоги и, подгоняя меня, побежали вперед с радостными и оживленными криками.

Бесновались мохнатые и голые факиры

Почти бегом мы вошли на улицы города. В сущности, это был не город, а большое селение, с толчеей домов, осененных тополями и кряжистыми платанами, с быстро бегущей в разгороженных шлюзами канавках водой. Мы вступили на базар, где рыжие пенджабские купцы торговали всякой мелкой дребеденью, вроде зеркалец, красок и парафиновых свечей. Возле харчевен, где дымился рис и жареная баранина, у груд винограда и персиков, сидели черные мальчишки, крича: «Вас пао-нинисфанна — один пао (мерка) — пол анна (10 коп.)». На углах, возле маленьких, пестро раскрашенных мусульманских мечетей, с резными деревянными колонками, бесновались мохнатые и голые, как обезьяны, факиры, выпрашивая грошевую милостыню. Все это оглушило меня своей бестолочью, жалкой долинной суетней, такой странной и непохожей на тоскливое одиночество высоких гор.

Мои конвоиры с преувеличенно торжественным видом взяли ружья наперевес и, расталкивая толпу, повели меня куда-то вперед. При виде нас, все жители Бальтита бросали свои дела и бежали за нами, крича: «Урус-ка, урус!». Они бежали за мной и глядели на меня с таким изумленным разочарованием, как-будто до этого полагали, что у всех русских на плечах лисьи хвосты вместо голов. Как я впоследствии узнал, вроде этого у них и говорилось.

Сипаи остановились перед небольшим широкотеррасным домом, легкой южной стройки, над которым был поднят выцетший британский флаг. Хавальдар вошел внутрь. В доме наступило легкое смятение, послышались какие-то шаги и голоса. Из-за жалюзи выглянула чья-то голова и, пристально обозрев меня, скрылась. Наконец, я был введен в широкий кабинет, откуда доносился ураганный стук пишущей машинки. Возле стола, где почтительный секретарь с лакированным пробором отстукивал письма, стоял какой-то низкорослый бритый господин, с толстой, налившейся кровью шеей. Он посмотрел на меня оценивающим взглядом фотографа-моменталиста и указал руюой на стул.

— Садитесь, — сказал он, на старательном русском языке, отдуваясь, как от тяжелой работы, — я английский резидент для границ Россия, Китая, и Афганистан, на территори канджутского ханства, Уольтер Дьюренти. Ваше понятие меня дает право выводить из этого сознание в том, что вы русский. Если вы не признаете этот факт, то я возможен разговаривать с вами на всяком другом языке, туземном и иностранном.

Я отвечал на эту жвачку решительным и громким протестом против насилия, совершенного в данном случае над гражданином СССР, которого, нарушив все принципы международного права, похитили с территории его родины, увезя на земли подвластного Англии ханства. Резидент слушал меня нагло и невнимательно, постукивая по столу пальцами, как-будто все, что я ни скажу, известно ему заранее и он решил не обращать на это внимания.

— Вы! — отвечал он кисло, когда все мои доводы, наконец, истощились, — бросьте говорить ваш хумдрум и нонсенс (ерунду). Вы — сукин сын! Я могу высмотреть ваше дело только с одной точки зрения. Вас задерживал на границе Индии пандит Матападья и для меня вы есть русский шпион. Если вы бумажно не изложите конструктив план вашей организации, то я вас отправляю в Гильгит и вы будете повешен. Это будете очень карашо. В настоящее время я буду передать вас на руки туземных властей и вы будете провировать восточное тюремное заключение, до дня придворного дарбара (приема).

Вокруг меня снова вырос конвой и меня повели через базар по направлению к небольшой цитадели с глиняными стенами, где, возле окованных железом ворот, накурившаяся банга (род гашиша) стража с бессмысленным смехом дулась в кости. Щелкнули ворота, изможденный «сар-махбус» (начальник тюрьмы) отпер какой-то люк и я был брошен в тесный и зловонный подвал, наполненный капающей сыростью и медленным копошением заключенных. Когда темнота подвала перестала быть непроницаемой для глаз, я увидел унылые ряды людей, бараньими тушами распластанных вдоль стен. Они были закованы в ножную колодку, состоявшую из двух длинных деревянных досок, заклепанных одна над другой и не дававших ни встать, ни сесть. Среди них бродили какие-то, заросшие волосами фигуры, голые, с одной только ситцевой повязкой на бедрах. Так же, как я, они не были скованы и свободно могли двигаться по подвалу.

У этих людей был апатичный и равнодушный ко всему вид. На меня они не обратили внимания. Дверь подвала с громом захлопнулась. На мгновение в ней мелькнула борода начальника тюрьмы, к которому полетела хриплая брань и насмешки узников подвала. Я остался в промозглом мраке.

Это не было похоже, чорт возьми, на клуб — этот подвал! Время тянулось в нем плотно и вязко, стирая разницу между днем и ночью, топя жизнь в ленивой злобе, в расчесах от клещей и захлебывающемся лепете какого-то паралитика, скованного и валявшегося в углу. Пол подвала был забросан мокрой и гнилой соломой, по которой бегали тюремные крысы. Этот подвал не был, впрочем, восточной тюрьмой в полном смысле этого слова, как обещал мне почтенный резидент. Это был, в общем, реформированный острог. Раз в день приходили стражники и давали нам морковную болтушку, с плававшими в ней кусками «чапатти» — тонкого, как блин, хлеба, и по две лепешки, пресных и испеченных в золе. И два раза в день стража, сняв замки с колодок, водила острожников к парашам, выстроенным во дворе цитадели под самыми окнами «сипай-саляра» — начальника городской стражи. Два раза меня снова водили на нудный и бесполезный допрос к резиденту, чтобы снова ввергнуть в гнусный подвал, к которому я почти готов был привыкнуть.

Часы шли в молчании и истощающей скуке. Ходить было негде — везде сидели и лежали люди. Иногда, кто-нибудь пытался запеть песню или рассказывал какие-то истории, однообразным и тихим голосом, от которого еще страшнее и холоднее казалась тюрьма. Я не разговаривал почти ни с кем, потому что большинство заключенных были канджутцы, языка которых я не понимал. Кроме них было несколько чахоточных индусов, кашлявших и отвечавших на мои вопросы односложно и неприветливо.

От них я все-таки узнал, что заключеиные с нетерпением ждут «дарбара», который наступает на-днях. Дарбар — это придворный прием, пышный праздник, без которого не обойдется ни один раджа, хан или властитель Индии. На дарбаре обычно происходит суд, и случается, что хан отдает приказ освободить кого-нибудь из заключенных. На это надеялся каждый из них.

Не сумею сказать — через сколько дней, после моего поселения в подвале наступил, наконец, день дарбара. Заключенные были раскованы и выведены на пыльный двор цитадели. Они стояли, горбясь и щуря ослабевшие глаза в непереносимом утреннем свете. Я вышел последним, напряженно вдыхая резкую свежесть воздуха.

Нас окружил, с барабанным боем, отряд солдат, возглавляемый разряженным, как попугай, туземным офицером, с парабеллумом и кривой серебряной саблей у пояса.

— Стройся в ряды, — скомандовал он по-персидски, — мусульмане, радуйтесь, вы сегодня вступаете в тень светлейшего Крыла Гумаюна! Язычники, трепещите, сегодня осеняет вас пресветлое Крыло Гумаюна. Вас, мерзавцы! Гроза народов, князь князей, Могущество Полдня, Сейид-Шир-Багадур-Хан, повелитель Канджута, и его отпрыск, почка на могучем древе, месяцеподобный кипарис, светлейший Мирамман-Мирза, наследник престола, соизволили допустить своих рабов пред свой дарбар. Поторапливайтесь, негодяи! Марш!

— Дама-икбалу-хум — да продлится их счастье, — заорали заключенные. Конвой сомкнул ряды и церемониальным шагом погнал наш оборванный и жалкий отряд к дворцу хана.

Дворец хана стоял на высоком насыпном кургане, фоном которого были сверкающие снегами мрачные высоты Каракорума. Вокруг дворца были разбиты густые фруктовые сады, где, глядясь в искусственные водоемы, по деревьям летали жирные синие павлины, с криками, нaпoминающими мяуканье мартовских кошек. Над смятым дерном были разостланы пестрые кашемирские платки, на которых сидели индусы-музыканты, с лиловым знаком касты на лбу, дувшие, терзавшие и пилившие свои варварские инструменты, подпевая им визгливым фальцетом.

Нас ввели на широкий квадратный двор. По углам двора, на цветных древках, вились зеленые и белые знамена, над которыми был распялен неизбежный британский флаг. Земля были скрыта коврами нежного и сложного узора, говорившего о старине. Это был «дарбарджа» — приемный двор хана.

Нас оставили на позорном, по восточным понятиям, месте у ворот, где проходили толстые канджутские чинуши, презрительно подымая полы платья, чтобы не задеть нас. Войдя во двор, они, впрочем, мгновенно теряли свою важность, проталкиваясь к особе хана, натянутой и тоскливой походкой хористов на сцене провинциальной оперы.

Сам хан, сидевший посередине двора на раззолоченном венском стуле, имел вид жирный, положительный и благодушный. Он был одет в традиционное «вальгани» — длинную шелковую рубашку, на которой сплетались какие-то узоры из золотых ниток, украшенные мутно-кровавыми рубинами. Тюрбан его, закрученный придворным вязальщиком чалм, был пышно и нежно взбит и гордо сверкал длинным индюшиным пером, воткнутым в самый его верх. Прислушавшись, можно было разобрать его сиплый сифилитический басок, рассказывающий что-то на ломаном английском языке. Рядом с ним сидело несколько англичан. Я разглядел среди них канджутского резидента и какую-то кривобокую даму в бальном платье, поминутно подносившую к носу лорнет. Она очень внимательно смотрела на заключенных. Вероятно, у них был чрезвычайно живописный вид. Особенно эффектны были — один изъеденный накожными язвами старик и сумасшедший индус, бившийся на земле в истерическом припадке.

Дарбар был в разгаре. Происходила церемония представления к чинам и наградам. Глашатай громко трубил в рог и, один за другим, к хану подходили раболепные бородачи, целовавшие ему руку. Церемониймейстер немедленно подхватывая награжденного и накидывал ему на плечи дешевый бязевый халат — подарок хана. Получивший дар отходил, закатывая глаза в восторженном и лицемерном блаженстве. Затем снова раздавались трубы, били и пилили музыкаиты, и новый избранник счастья подходил к плетеному венскому трону хана. В час дня хан, со своими приближенными, направился в дворцовую мечеть, путь к которой на всем протяжении был покрыт коврами. 3аключенные остались на месте, делая вид, что творят молитву.

Затем двор дарбара снова наполнился ханской челядью. Хан вошел усталый и погрузневший, отирая рукавом потное лицо. Шепча и заикаясь, к нему подлетел церемониймейстер и тотчас же снова отлетел, отосланный легким взмахом ханской руки.

— Дивана (суда) не будет, — объявил он по-персидски, это считалось, повидимому, самым изысканным при канджутском дворе, — хан отменил суд. Заключенные вернутся в тюрьму. Хан соизволил предоставить их милосердию аллаха.

Начальник конвоя повернулся к нам, в то же время пожирая глазами хана. Он не решался увести нас, не представившись хану. Он рассчитывал в этот день получить награду за верную службу. Церемониймейстер пришел к нему на выручку.

— Стойте, — сказал он, — преступников сначала хочет осмотреть Мотима-мэм, женщина-мирза, рисующая на бумаге образы людей. Останьтесь здесь.

Начальник отдал приказание и толпа, путаясь и толкаясь, направилась вглубь двора. Я шел, стиснутый двумя дряхлыми убийцами, отсидевшими в цитадели больше 10 лет. Англичане нерешительно двинулисъ нам навстречу.

— Вот, — сказал резидент, — заключенные, вид которых вас заинтересовал. Мы, ветераны индийской службы, дорогая мисс Мортимер, и мы не можем относиться к этому с такой живой непосредственностью, как вы, люди метрополии.

— О, очень мило! — воскликнула мисс Мортимер, благосклонно и воодушевленно, — какая типическая экзотичность! Поглядите — лицо этого старика. Мой бог, это типы Леонардо. О, бедные люди! Я их потом зарисую. Я хотела бы, если это разрешается местным законом, несколько помочь этим несчастным. Можно ли это?

— Не советую, — сухо ответил резидент, — вас будут преследовать все нищие Индии. Но если это ваше желание... мы скажем несколько слов субадар-саибу и местный закон разрешит.

Офицер стражи галантно звякнул шпорами и мисс Мортимер, раскрыв крохотную золотую сумочку, высыпала в толпу целый поток медных пайса и серебряных анна, вокруг которых сейчас же началась ожесточенная свалка. Я стоял в стороне, с интересом глядя на эту сцену колониальной благотворительности.

Господин Дьюренти, казалось, только теперь меня заметил.

— Что это такое, — сказал он, — этот человек здесь? Никогда нельзя рассчитывать на то, чтобы хан выслушал вас со вниманием. Для чего он отменил суд на сегодняшнем дарбаре. Следовало бы предоставить Канджуту самому ответить на происки внедоговорных соседей. Жаль. Придется его отправить с оказией субалтерн-офицера. Бирк!

— Да, сэр, — отозвался молодой светлоглазый офицер, стоявший за его спиной.

— Bы явитесь ко мне через полчаса в резидентское бангало.

Дарбар был окончен. Я снова — на последнюю ночь — был отправлен в подвал.

Утром следующего дня я стоял перед небольшим караваном, у которого возились темнолицые солдаты, одетые в пурпурные чалмы. Это был отряд солдат-раджпутов, командуемый вчерашним молодым офицером. Увидев меня, он приветливо помахал мне рукой.

— Алло, как вы поживаете? — крикнул он по-английски, — вы — ловкий малый. Я думаю, мы с вами не будем ссориться в дороге. Мы помиримся на том, что я не буду вас расспрашивать о вашей игре. Я не разведка, а солдат. Клянусь Юпитером!

Он посмотрел на меня с уважением и смутным удовольствием. Очевидно, резидент в секретных инструкциях наговорил этому офицерику всякой несуразицы о моем важном политическом значении.

— Я вырос в Калькутте, — продолжал он, — здесь я год, но я никогда не позволял себе опускаться, как эти ужасные пенджабские чиновники. Я бреюсь каждый день и я выписываю себе кителя примо из Карачи. Потому что я служу не из-за жалования. Мой дядя — человек старой складки — он этoго требует. Почта ужасно запаздывает здесь. Мне 23 года.

Я отвечал неразборчивым мычанием, но это ему не мешало, суетяеь и торопя солдат, вьючивших длинноухого пегого мула, без умолку продолжать свои излияния.

— Я везу с собой весь мой багаж. На случай, если мне разрешат больше не возвращаться. Вам дадут прекрасную лошадь. Раз вы мой арестант — я должен о вас заботиться. Не так ли? Я велел привьючить к вашему седлу один из овоих свертков. Они не помещаются на мулах. Тхель, тхель, тхель!

Это восклицание относил ось к сипаям, которые мгновенно повскакали на коней. Мы тронулись. Караван субалтерна Бирка или «оказия», как говорят в Горной Индии, состоял из двух мулов и шести коней, двигавшихся цепью. Впереди и позади моей лошади ехали солдаты, мирно переговариваясь и поминутно сплевывая бетель на дорогу. В караване было праздничное настроение. Все причисленные к нему солдаты навсегда покидали Канджут. А зто не шутка — распрощаться с этой грязной дырой. К тому же солдаты были индуисты и не ладили с мусульманским населением базара.

Я также чувствовал себя прекрасно, несмотря на то, что в конце этого пути меня не ждало ничего хорошего. Прежде всего я был на свободе. Лучше что угoдно, чем этот проклятый подвал.

Мы ехали берегом реки Канджут, по глубокой плодородной долине. На мулах, разубранных фестонами и шнурками, бренчали вьюки. Солдат, ехавшиЙ впереди меня, вздохнул и затянул крикливую непонятную песню на какой-то тоскливый мотив.

— Эту песню поют грузчики в Калькуттском порту, — сказал мне субалтерн, — что-то в стиле пения быка на бойне. Это гимн богу Индре. Плуты его представляют себе похожим на бенгальского «бабу». Разбираете?

Я вслушался в слова. Они были на знакомом мне языке. «О, Индар!» пел солдат.

— У бога Индар четыре руки, четыре руки,

— Он носит белый жилет, он носит часы и трость.

— Он натирает тело пеплом коровьeгo помета, как набожный брамин.

— О, Индар, проливающий теплый дождь,

— О, Индар, который приходит по вечерам,

— Который выпивает пива больше, чем стадо слонов воды.

— Для тебя — все золото, которое скопит Таджир-лог, Народ Купцов,

— Для тебя растет Укх — Сахарный Тростник,

— Точит яд Большой Змей — Маха-Наг,

Вечером с гор поползли туманы и мокрые тени. Стало прохладно и темно, как в колодце. Мы ехали сгрудившись и не видя друг друга. Где-то на холмах залаял шакал, всхлипывая и насмехаясь над нами. Мы въехали в ущелье.

— Тхель, тхель! — кричал в темноте Бирк, стараясь сохранить порядок кapaвана. — Где дорога в «рабат» (военный пост на горной дороге)? Я посажу под арест проводника. Где мы?

— Саиб, — отвечал кто-то, — гоните караван. Вашу брань услышат дурные люди, чужие люди, которые живут здесь. Тхель, тхель!

Этот голос несся откуда-то из мрака и оборвался так же внезапно, как начался. Можно было подумать что говоривший захлебнулся или пpoвалился в ночь. Кони насторожились и захрапели, лягаясь и толкая друг друга крупами. Откуда-то спереди и со всех сторон отдался тяжелый волчий вой. Я услышал беспорядочную стрельбу. Сипаи садили в воздух, не разбирая направления.

— Порядок, порядок, — надрывался субалтерн-офицер.

Его никто не слушал. Лошади с пугливым ржанием забились и стали рваться, сдерживаемые натужными криками солдат, тянувших поводья.

Я отпустил повод, и конь помчался куда-то вверх по невидной глазу тропинке, ломая сухие кусты и сбрасывая камни на дороге. Волчий вой рвался почти над самой моей головой.

— Где лошадь русского? — в последний раз услышал я голос Бирка, шедший издалека, снизу. Раздался залп и по-новому злобно и с подвизгиванием, завыли волки. Мой конь, тяжело и неровно дыша, бросился вверх по откосу, обрываясь и скользя копытами. Весь откос был загроможден камнями, скоро заслонившими нас от отряда. Крики и выстрелы стали доноситься глуше. Зажурчала вода какого-то иcточника, выбившегося из камней, заплескалась, заструилась под ногами коня и он, храпя, остановился. Дальше, повидимому, дороги не было. Я осторожно слез, нащупав руками узкий, как щель, проход, где с шумом протекал ручей. Здесь, пожалуй, мог бы пройти пеший. Я отвязал подпругу седла и сбросил его в воду. То же самое я сделал с халатом, для того, чтобы преследователи могли предположить, что я свалился в ночной этoй скачке в пропасть, вниз. Затем, я снял мешок с провизией, спрятанный в переметной суме каждой лошади каравана, и, прикрутив его к спине, стал взбираться в гору, по руслу холодного ручья. Наконец, ручей кончился. Я оказался на какой-то лужайке, покрытой мягкой травой. Близко залаяли собаки. В ночи непроходимой чернотой темнели деревья. Здесь был поселок, громоздившийся угловатыми камнями и тенями садов к огромной горе, застилавшей половину ночного неба. Рядом со мной и впереди залились остервенелые дворовые псы. Из мрака залопотали разбуженные голоса. Мне показалось, что говорят на таджикском языке.

— О, старый шах Насир! — донеслось до меня старческое брюзжание, — о, живой имам, что за новые гости?

Это были знакомые слова, которые я слышал у исмаилитов Таджикской ССР. Исмаилиты — горная секта, до сих пор преследуемая в Афганском Бадахшане и Канджуте, где официальной религией считается мусульманство суннитского толка.

— Во имя Пяти Тел и Старцев Истины, — закричал я в ответ голосу, — отгоните собак! Придите на помощь!

На мой зов, в горе, прямо передо мной, раскрылась дверь и я увидел вход в пещеру, освещенную воткнутыми в землю черными лучинами. В пещере — увидел я — сидели и полулежали какие-то люди.

Я сделал шаг вперед. В лицо мне пахнуло сладким и приторным запахом. Пол пещеры был устлан разорванными звериными шкурами. Посередине, на каменном очаге, тлели угли. Воздух был полон желтого дымa и я сразу не мог даже разобрать лица людей, занимавших на шкурах место. У некоторых в руках были трубки, расширявшиеся на конце в большие цилиндрические головы. Эти люди курили опиум.

— Я мусульманин, из народа исмаилья, как вы, — сказал я по-таджикски, — я из дальних мест, с границы Вахана и Памира, — заблудился в горах, шел из Бальтита к себе на родину. Помогите мне. Завтра я уйду дальше.

Все молчали. Эти люди глядели на меня и я не мог понять по их лицам было это молчание враждебным или дружеским. Потом один из лежавших на земле — жидкобородый старик — сказал мне, выскребывая перегар из опийной трубки.

— Ты заблудился? Для чего на тебе желтая рубаха — одежда пленников? Для чего на ногах красные круги — следы колодок?

Я не отвечал.

— Ты не обманул нас, — продолжал старик, — кто бы ты ни был, нам все равно. Мы не пошлем тебя к проклятым аллахом солдатам канджутского хана. Мы не отдадим тебя врагам имама Али — почитателям побиваемого камнями Сатаны-Омара. Ты хочешь итти в Вахан? Ваханцы наши соседи. Мы дадим тебе проводника. Есть ли у тебя рупии?

Я отрицательно покачал головой.

— Ничего нет у меня, — сказал я, — у меня есть толькo припас еды на дорогу.

Я развязал мешок, снятый мной с лошади. Внутри лежал какой-то чемоданчик Чорт возьми! В темноте я спутал мешки переметной сумы и захватил сверток субалтерн-офицера. Это был маленький несессер, где лежали зеркальца, щетки и золотой бритвенный набор, прославленной лондонской марки «Френсис Дрейк».

Бедный субалтерн Бирк! Как он должен был проклинать меня, если им не поужинали волки. Ему не придется бриться до caмoгo Пешавера. О, эти парикмахерские восточных гopодов, где бреют без мыла, плюют на лезвие и, всунув вам в рот свой грязный и зловонный палец, оттягивают вашу губу чистокровного британца. Если хотите знать мое мнение — это истинные сады мучений.