В ЗЕЛЕНКИ приезжал из города докладчик. Говорил:
— Комсомольская ячейка должна всеми мерами поднимать свой авторитет у взрослых крестьян.
Мишке, секретарю ячейки, это крепко запало в голову.
— Всеми мерами... Поднимать авторитет!
В избу-читальню, где помещалась комсомольская ячейка, вошел дядя Петра. Дядя Петра посмотрел в угол, перекрестился. Вздохнул. Сказал строго:
— Я к тебе, Михайло. Дело есть.
Мишка от радости весь рванулся. Дядя Петра — первый на деревне ругатель комсомольцев: и охальники они, и шаромыжники, и безбожники, ядри их налево. И вдруг дядя Петра к нему, к Мишке, к коноводу, к старшому, к главному заправиле этих самых горлодеров, — да с делом!
Мишка ел глазами дядю Петра.
— Я, дядя Петра, завсегда... Я по всякому делу, что, конешно, у силах, — всегда помогу. Потому мы, комсомольцы, должны все для обчества... и для отдельных которых... трудящих крестьян...
Мишка в припадке радости не знал, что ему делать, и путался в словах. Дядя Петра улыбнулся в бороду на молодую эту готовность.
— Ну вот, я за помощью и пришел...
— Должно, по хозяйству, что требуется, али еще что... — радостно пробежало в Мишкиной секретарской голове. — Авторитет!.. сладко маячило городское слово.
— Высечь мне надо Васятку мово! — сказал дядя Петра коротко.
— Высечь?!
— Ну, да. Оно, конешно, я и сам бы мог его посечь, — велика ли штука — у мальчонки задницу потрогать? — да ведь здесь толку нет! Мало я его, сукина сына, бил, что ли? Да на него никакого девствия не оказыват. Ну, а ежели ты возьмешься, — ты здесь у них набольшой, они тебя во-о как уважают! 3десь — другой будет табачок. Это, можно сказать, ему не токмо задницу, — это ему, поганышу, душу прощипет. Потому — сам секлетарь ему всыпет, а не тятька — "старый хрыч". Ведь он меня все "старым хрычом" зовет — ей-бо! — неожиданно добродушно-улыбчиво закончил дядя Петра.
Мишка сидел, не шевелясь. И лестно — солидный, взрослый мужик пришел к Мишке и верит в ячейкин авторитет, просит помощи... Но помочь ведь нельзя! Не станут же комсомольцы парня пороть? Не царские же заводить порядки? А сказать если дяде Петре — не будем, мол, пороть, — так, понятное дело, дядя Петра так облает на всей деревне ячейку, что света не взвидишь...
— А-а, — скажет, — горло драть, — это вы можете, а поучить мальчишку за дело — это вам нельзя!
Мучился Мишка, но больше колебаться уж было нельзя: дядя Петра сидел тут, напротив Мишки, ясно смотрел на него голубыми своими глазами, ждал ответа. Мишка попробовал оттянуть этот неизвестный еще самому Мишке ответ.
— А ты за что его хочешь поучить? — спросил, подделываясь под деловой будничный тон, как-будто в просьбе дяди Петра не было ничего необычайного.
Дядя Петра охотно стал выкладывать веские причины.
— Да совсем изветрился паренек! Мать ругает похабным словом, самогонную хлещет, по ночам шляется, работать не хочет. Только от него и слышишь: "Пшел вон, старый хрыч". Это-ж, ей-богу, нет возможностев! — пожаловался дядя Петра.
И, веские выложив причины, спросил решительно и просто:
— Ну? Посекешь малого-то?
Пряча глаза, Мишка ответил:
— Я к тебе, дядя Петра, вечерком зайду. А мы пока ячейкой обсудим, как и что...
— Да что тут обсуждать-то? — крякнул даже Петра от недоумения. — А, впрочем, дело ваше. Любите языком-то побаловаться...
Вечером зайдешь, говоришь?
— Зайду, зайду, дядя Петра...
Изба-читальня ходуном ходила. Двадцать два собралось парня в ней, — и у каждого глотка, — и из каждой глотки колокольцами вылетают горячие слова. Двадцать три их в ячейке, парней (девушек нет совсем: матери не дозволяют). А двадцать два собралось. Двадцать третий-то — Васятка. Васятка и не знает, что собралась ячейка: в секрете от Васятки собрались. Васятка сейчас лежит, небось, на печи и кроет мать — по-матерному, или самогонную хлещет.
Гришка-Косопуз (от любви его так прозвали ребята, для ласкательности) нежным дискантом вызванивал:
— Никак нельзя Васятку пороть! Это даже совсем безобразно и думать про это!.. Мы — комсомольцы против насильничества. Это помещики прежде крестьян секли. А мы не можем сечь! Не можем мы сечь! Это... Это...
От волнения задыхался Гришка-Косопуз, слова терял.
Топором рубил Ванька-пастух:
— А очень просто. Взяли и вспороли. Подумаешь — велика птица! А по што он мать похабным словом ругает? Чай, она мать, а не стерва какая. А по што самогонную хлещет? А по што не работает? Небось, отцовский хлеб жрать охочь!..
— Нет, ребята, пороть, — это верно, — нельзя! — раздался спокойный голос Кольки-Ученого (ученым потому Колька был, что очень шибко газету мог читать — буквы у него сразу в слова складывались, читает, как говорит). — Пороть живого человека нельзя, — это тебе не скотина. Коммунисты вообще никого не бьют, акромя буржуазии — да и то бьют класс буржуазный, а не какого там буржуя — Ивана, скажем, или Сидора. Нет, нельзя пороть!
— Нельзя пороть! — сказали все, — кто словом, кто сам себе сказал, молча, — и утвердились в этом. — Нельзя.
Притихла изба-читальня, не ходит ходуном, молчат двадцать два.
Мишка-секретарь думает секретарскую свою думу:
— А как же авторитет? Авторитет-то, чай, тоже не жук наплакал. Чай, его "всеми мерами"...
— Ребята! (это секретарская изливается душа). — Ведь, дядя Петра нас на всю деревню обесславит. Ведь, проходу не дадут! Тогда уж — прощай клуб! Тю-тю, клуб! Не дадут бобылью избу под клуб, — ни за что не дадут! И так насилу я выпросил, да и то Семен—председатель говорит: — "Може, я вам и дам избу, а може, и не дам", — а теперь никак не дадут. Скажут: к вам дядя Петра за делом приходил, а вы все, скажут, такие, как Васька, хулюганы. Не будет у нас клуба! — струной натянутой секретарский прозвенел голос, а в голосе — слезы. Ночами о клубе мечталось Мишке-секретарю, и, вот уж — почти и слажено дело, ан, нет: не дадут мужики избу! Облает ячейку дядя Петра!
Сжались все в одну кучу, керосиновая подмигивает лампа, вьюга разговоры разговаривает на дворе, а ветер к окну пристал, спрашивает беспокойно:
— Как тут быть? Как тут быть, ребятки, ась? И клуба хочется, и авторитета пуще того хочется, — вот — чудное, незнакомое слово — ав-то-ри-тет, — а как сказал докладчик, так все сразу поняли, — и авторитету этого самого хочется, и Васятку пороть — не то, что не хочется, а прямо, выходит дело, нельзя его, лахудру эдакого, пороть. Как тут быть, а? Что же вы сделаете, ребятки? — беспокоится ветер за окном.
— А, на самом-то деле, сволочь Васька! Не комсомолец, а лобызда какая-то! Совсем стал хулюганом! — вырвалось у Андрюшки-Длинного.
— А ежели парня изругать, наставить? — возвысился голос Кольки-Ученого.
Двадцать, одна пара глаз — на Кольку:
— Учили довольно! Разве слушает?
— Вот что, ребята, — решительно Колька-Ученый сказал. Тащи, сюда Васятку!
Двадцать одна пара глаз — там же, — на Кольке.
— А... по што?
— А мы ему все здесь начисто выложим! Так ему и скажем: или ты, Василий, желаешь быть комсомольцем, — так перестань носы о стенку валять, не охальничай, не ругай мать, не хулюганичай вообще! А не желаешь — уходи от нас к ..... матери!
— А как же — авторитет?
— Чудак! Вот тебе и авторитет!
Против всей ячейки не пойдет же Васька? Дядя Петра и увидит: вот, мол, перестал Васятка хулюганичать а кто, причиной? — Ячейка! Значит, очень, даже авторитет!
— Правильно! Верно! Тащи сюда Васятку!
И снова тихо. Это Гришка-Косопуз привел Васятку.
Васятка волком на всех накинулся.
— Вы что же, вашу мать, без меня? Не могли мне сказать, что собранье? Только к концу догадались!
Обида у Васятки в голосе дрожит.
— Вот что, Василий. Ты не бубни, — Колька-Ученый решительную речь повел. — Мы тебя потому не позвали, что нащет тебя здесь обсужали.
— А что же нащет меня?
Растерянность в Васятке.
— А то вот... Выключать тебя хочем из ячейки — вот что! — выстрелил в Васятку "Ученый".
Васятка как стоял — так и замер. И изба-читальня замерла.
И, до краев переполненный обидой, взбунтовался Васяткин голос:
— А за что? За то, может, что я третевось Мишке в зубы дал? Так сволочи вы все, коли так...
— Не о том речь, Василий. Здесь вешш такая. Больно ты, Васька, хулюганом стал. Вон на тебя отец приходил — жалился: мать ты обиждаешь зря, самогонную жрешь, не работаешь. А мы, брат, не лобызда какая, а комсомольцы. Нам такие ни к чему. Вот что, Васька...
Строго говорил Колька-Ученый. Строго смотрели на Василия двадцать два. Насупился Васька, стоял, пол ел глазами.
И вдруг — поднял хулюганистые свои глаза.
— Скушно мне... С дури это я... С тоски... Чай, знаете...
— Это что — ты по Маньке тоскуешь? — радостно догадался Гришка-Косопуз.
— Ну да, только пустяки это. Плевок! — и Васька, плюнув, растер.
Вечером зашел Мишка-секретарь к дяде Петре.
— Ну?
— Вспороли твово Васятку.
— Врешь чай?
— А вот посмотри, дядя Петра, какой он теперь будет. Ты посмотри...
— Что-ж — посмотрим...
Дня через четыре, у Семена-председателя, встретясь с Мишкой, сказал дядя Петра Мишке-секретарю:
— Ну, спасибо, Михаило. Дельно, видно, потрогал мальца?
— Дельно, дельно... — И, улыбнувшись светлой улыбкой, вдруг сказал Мишка: — дядя Петра, а дядя Петра! А ведь мы Васятку пальцем не тронули...
Долго не верил дядь Петра, что не пороли в ячейки его сына. А когда поверил, — то-то и во все поверил: и в клуб, и в избу-читальню, и в "разговоры" эти самые, от которых "толку-то нет", — во все поверил дядя Петра. И поверил накрепко, по-мужицкому.
Вечером как-то в клубе, — дельная избенка, чистая и светлая, — Колька-Ученый читал ребятам, — шибко читал, будто не читал, а разговаривал, — городскую газету. И прочел:
"В деревие Зеленки хорошо поставлена работа ячейки РКСМ. Есть клуб, созданный стараниями секретаря. Ячейка пользуется у взрослых крестьян огромным доверием и авторитетом".
— И ав-то-ри-те-том — повторил Колька-Ученый, — чудное и незнакомое, но сразу ставшее близким и понятным, городское слово.