— А НУ ВДАРЬ!
— Ввух!..
— А ну ешшо!..
— Ввух...
— Будет.
Раскаленная полоса, отброшенная кузнецом к стенке, розовым телом порывисто задышала. В минуту она переменила несколько цветов и, наконец, застыла в ровном изнеможении.
Кузнец снял очки и поплевал в пальцы. Вынул кисет и, не спеша, отмотал веревочку. Потом насыпал махры в трубку, зажег и затянулся едким густым дымом.
Петька в грязной коричневой рубахе, с засученными рукавами, из под которых дергались огромные молотобойки-руки, тупо глядел на него с высоты своего большого роста.
— Ну чего уставился? — спросил кузнец. — Чтой-то, я примечаю, ты дуреть стал — сычом смотришь...
Петька вдал в плечи маленькую вз'ерошенную голову:
— Мобыть на старости глаз сдает?
— Мой глаз до ста лет выдержит, об ем нет беспокойства, — сказал кузнец.
— То-то и оно, не выдержит... Какой же я, к примеру, сыч, ежели в комсомол записался?..
— З-а-а-писался?.. Вот это да-а!
Кузнец сел на наковальню, сморщил лоб и распластал в лице удивление.
Его холодные, стальные шарики скользнули по всей огромной неуклюжей Петькиной фигуре, по скуластому невыразительному лицу.
— А што-ж ты там делать будешь, ежели ни уха, ни рыла не смыслишь? — спросил он с любопытством. — Ну, скажем, которые с Фабзавуча, — оно понятно: народ шибко вумный. А ты што? Ну за какой редькой писался?
Петька посмотрел на полосу, на наковальню, на притихший горн, мучительно собирая мысли.
— То есть как это зачем... Вот кучерыжка...
В тот день, когда писался Петька, было это очень просто. Потное собрание молодежи. Речь хмельная, ленинская. Сердце, дрыгающее без позволения.
— Ну, кто писаться будет?! — охрипшим голосом спросил секретарь.
— Меня пиши, меня!!... — гудело собрание.
На собрании подымались парни из ремонтой, девушки из краше и бассонного, называли фамилии: об них высказывались.
— Пиши меня. — сказал Петька, вытянувшись в богатырский рост, — Веснухин Петр Семеныч, молотобоец...
Пламя глаз, как в разведенном горне, брызнуло навстречу Петьке. Петьку лихорадило от удивленных взглядов; и Петька знал, что думают про него:
"это, который не был ни на одном собрании"...
"который обзывал ячейку: "Тятинкины детки"...
"который избивал фабзайцев"...
"не читал книг в библиотеке"...
"не умел и не любил говорить, кроме как о проз-одежде, бабах и получке"...
Петька стоял перед собранием, как перед расстрелом в бытность на деникинском фронте, мужественно, не моргая глазом.
Он принимал этот колющийся жар взглядов, как заслуженную пытку, и сердце дрыгало до отказу. Наконец, он не стерпел и крикнул:
— Ну, чего зенки вылупили?.. Или не подходящий?... Или не той кости?..
Он махнул своей молотобойкой.
— А, что касается за огольца сходить, больше не желаю...
Это был крик Петькиного сердца. Петьку приняли.
Кузнец выстукал махру из трубки, заложил ее в карман коричневых широких брюк и усмехнулся.
— Вот это д-а-а... Стало быть, сам не знаешь...
Петька спохватился.
— То-есть как... Глотничать я не спец, Иваныч, ну все-таки скажу, так как бы это получше... Ну, был я мертвая единица, а теперича хочу, значит, подняться на уровень...
— Как же... твою мать, на уровень — эдакому мудаку у сопляков, и не совестно... Парню, можно сказать, 20 лет... Что-ж ты в Фабзауч пойдешь? Тоже по 4 часа баловаться будешь?
Ровное пламя горна ластило лицо Иваныча. По кузнице шныряли тени солнца, двинувшего в зенит.
— Фабзавуч... оно ни к чему, — ответил Петька: — не мои лета, ну, как бы сказать, опять же я свою работу люблю — баловать мне нет для чего, и напрасно, Семен Иваныч, урекаешь...
Он сжался, как остывший мех, и досказал тихо:
— Я больше по газете... очень она меня интересует...
Кузнец захохотал.
— Ну и скудная скотинюшка, и дурак же, хо... хо... Пи-са-а-тель... Вилой по воде, хо... хо... Вот оттого у нас и несклеписто все, что каждый не по существу лезет...
На фабрике рванул гудок. По фабрике по над корпусами крепнущие зовы рева с гиканьем, с присвисткой в окна. В ремонтной присмирел мотор. Рабочих по одиночке в кузницу. В очередь к водопроводу. Черные кисти рук вытянуты. Кузница согрета говором, лучится смехом.
Петька подошел к Павлову.
— Ваня, — сказал он, поразив слесаря потупленным видом своим.
— Ваня, — повторил он мягко, видимо волнуясь, когда разгоряченное солнце брызнуло в них, вышедших на вздыбленный мощеный двор.
— Как ты все-таки полит-просвет, то и должен дать материалец...
Павлов посмотрел на Петьку, на его угрюмое сосредоточенное лицо. Почесал за ухом.
— Вот плешь то какая, я и позабыл... А когда она у вас выйдет?..
Петька скомкано:
— Не знаю, если б от меня, а то Сеньке — он все волынит: то не то, это не то, фасон держит; а я вот, знай, ходи по ребятам...
— А много у вас материалу? — спросил Павлов.
— Материалу, ево мало. Вчерась сам сел, давай писать: потел, потел, аж в мозгах больно... Ну все-таки написал. А лег спать, — не спится. Все: а как материалу не хватит и что тогда? Газета, ежели она не к юбилею, то и зачем же тогда поручали? Верно?
— Явственно, — сказал Павлов: — выпустить ее необходимо. А что Сенька ни черта не стоит — это факт. Трепло. Как до этого дела способный, обязательно из себя меня строит...
Петька тяжело вздохнул.
Павлов вытащил платок, бережно развернул его и тщательно очистил нос. Потом переменил ногу. Одну руку положил на пояс, другой повел по сизой выбритой башке, собирая лоб в складки.
— Ну, не правда, — сказал он, складывая платок: — подначивать ему не станем: три ноги из зада выдерем... Дай подержаться...
Павлов протянул руку.
— Стой, — остановил Петька, — а как же с материалом?
— Вечером принесу...
Петька потянул носом, сдвинул синий картуз и зашагал вниз. К низу мельчал булыжник. За кузницей, за штабелями дров, земля мягкая, суглинистая. У калитки скрип острый. За калиткой каменные плиты ластятся к Москва-реке. Высокий голый берег накален крепко. Рыхлые бока хмурятся..
Шагах в пятидесяти прыгают, гудя в реку, парни.
— Го-го-го-о...
— Б-р-р-р...
Петька тяжело взбирается на раскаленную плиту, боязно оглядываясь по сторонам. Из-за пазухи вынимает сверток, бережно перевязанный конфетной ленточкой; корявым пальцем подносит его к зубам. Из развязанного свертка черные, корявые глядят заметки. Петька гладит их огромным ногтем; зализывает гнущиеся углы; складывает по одной, считает, всматривается, сравнивает, разбирает подписи. Вспотев, отыскивает свою и напряженно вчитывается. Потное лицо его цветет улыбкой.
СОЛНЦЕ СТАЛЬНЫМИ спицами ломится в стекла окон. Стекла лучатся радугой. В комнате пыльные полосы, вытканные из тончайших нитей, тянутся снизу вверх дышащей кружевной тканью. Тяжелые столы сдвинуты. На выкроенном обрезке пола длинное полотно бумаги. К полотну льнут русые головы — одна в кудряшках, тщательно причесанных, другая в мелкой вздыбленной щетине.
Сенька выводит:
ЮНЫЙ
ТЕКСТ......
Петька держит палитру.
— Ну и шкет, — думает он: — ну и берется ж такая способность...
Сенька кончает заглавие. Он осматривает его, наклоняя голову то в ту, то в другую сторону.
— Ну как? — спрашивает он, ожидая следуемого одобрения. Но Петька на похвалу скуп, на разговоры тоже. Он подымается с коленей, ставит на окно палитру, чешет за ухом.
— А теперь что? — спрашивает он, заминая вопрос товарища.
Сенька промывает кисточку. Обиженно вытирает ее об рукав. Потом подходит к столику. На столике машинка. У машинки сложены заметки. Они испещрены правкой.
Петька следом. Отыскивает свою. На скуластом лице его печать недоумения. Он пялит раскосые глаза на жесткие колючие линии, впившиеся в тело строчек.
Сенька улыбается.
— Садись, печатай, — говорит он, любуясь изумлением Петькиным.
Петька придвигает стул и тяжело садится. Корявым пальцем пробует буквы. Буквы прыгают и ударяются об валик.
— Ну и штука, — говорит он, отмахиваясь от заметки.
Через минуту четкий стук спиц. Пальцы и глаза рыщут в поисках необходимой буквы. Кабелем на лбу морщины.
— Ого-го-о... Попалась, — кричит Петька, уловив букву. — Не уйдешь, сука...
Сенька стоит рядом. Медленно диктует: "Рабочие говорят: товарищ Лихарев, ставить котел здесь нельзя — он закроет свет в отбельной, но товарищ Лихарев, как очень умный сцец, и слушать не хочет. Зовет рабочих по двору, тащит материалы и через день котел встал. Но... увы, в отбельной темно, как в бочке. Пришлось Лиху разломать котел и вырыть яму в полу, как советовал мастер"...
Сенька перевел дыхание.
— Написал? — спросил он выбившегося изо всех сил товарища.
— А ты бы еще скорей... Совсем заездил...
Сенька нервно дергает губой.
— Живей надо, а то к утру не кончим...
— Ну ладно, говори...
— Красная строчка.
Петька опускает руки.
— Это что ж такое? — недоумевает он.
Сенька переводит валик.
— Понял?
— Аа-а... Вот она какая... Ну-к, что-ж, и с этой справимся... Давай дальше..
"Рабочие возмущены: вот куда народные денежки тратятся..
Администрация, укроти крючка".
КУСАКА.
Солнышко убрало лучи. Полосы улеглись. В сумраке читать трудно. Сенька выключает свет. Расстилает белый трепетный лист над столом.
Снова урчит голос, такают об валик буквы, растут синие строчки — терпкие, колючие, смазанные человечьей мыслью.
Часы бьют двенадцать. Петька с непривычки зевает. Сенька отрывает красные, немного воспаленные глаза. Цедит насмешливо:
— Что, не по вкусу?
Петька виновато ежится.
— Вот, кучерыжка, — одолевает, — говорит он, отряхая зев.
Сенька утешает:
— Это ничего... это вот до часу, а потом легче... Закурим что-ль?
— Да-вай... — барахтается в зеве Петькин голос.
В комнате снует тишина. Перешептываются портреты. Сенька раскрывает окно. В комнату ветерок и песня. Сенька вслушивается в мотив.
— Это на Савинке, — говорит он, прислонясь к подоконнику.
Над Сенькой паутиной тонкой плен времени. Легкий холодок по телу.
Сенька валится в провалы воздуха.
На Савинке в аллее стынет. Спрашивает под шумок листьев.
— Это ты, Лиза? Ну да, ты... Мы уславливались в десять... Ну чего ты дрожишь? Я ведь не мог раньше, у меня стенгаз, замучили меня с ним...
Петька сидит в кресле. Одну ногу задрал на стол, другую подмял под себя.
Глаз Петькин радует стенгаз новенький, играющий переливом красок. Буквы отчетливо стройны.
Рамочки, как под угольник, лозунги, рисунки, заголовки — крепкие, ядренные, теплом пахнут.
А людей то сколько — это не обнаковенно. Кузнец вперед лезет. Мать вашу в небеса и в пекло.
— Не толчись, Иваныч, поспеешь.
— Я те поспею, — напирает кузнец. — А за какой редькой у меня молотобоец в редахтерах?.. Второй день носом клюет... Апасля этого, ежели не вперед, то и жить нет для чего...
— Ну лезь, лезь, только молчи! — пропускают Иваныча.
— Братцы, про Лихо наше, мотри, не иначе...
— Оно, конечно, Лихарев и есть.
— Молодцы, ребята... что и говорить.
— Читай вслух...
— Какой слух: один быстро, другой медленно, — пеший конному не товарищ...
— А ежели я совсем не могу?
— Ну, значит, так и не моги...
— Ах, с сучьего завода, даром что усы растут, работнице старой этак-то отвечают...
Токарь Казин вмешался. Пожевал губами. Спросил строго:
— А почему на ликвидацию не ходишь?...
— Почему, потому... не твое дело. Настю свою спроси, ну не меня. У меня свой есть, чтоб спрашивать...
— Ну и язык, что хвост у кобылы...
А стенгаз новенький, играющий переливом красок. Буквочки отчетливо стройны, рамочки, как под угольник, лозунги, рисунки, заголовки...
— Ну и Петя, теперчи тебя действительным членом редколлегии, как безусловно ты этого достоин: к самому празднику выпустил...
— Тьфу! — отплевывается Петька. Обтирает сонное лицо.
Нога на столе. Стол в свете. Сенька на подоконнике. Часы — 2.
Петька ковыляет к подоконнику. В теле дрожь. В глазах резь. В ноге отек.
— Вставай! — будит он прикурнувшую голову.
Голова дыбом. Сенька глотает слюну. Потягивается. Пьет воду из графина. Обводит вокруг посвежевшим взглядом.
Ночь отстирывает темноту. Сквозь приоткрытое окно уже видны светлеющие зданья: пена утра плавает по стенам.
Сенька примеряет номер. Петька разбавляет клей.
В фабкоме на полу, на черных запотевших досках от рабочей обуви, от босоногой пионерии, растет стенгаз.
Черной, запотевшей ночью стенгаз тянет.