Рассказ А. Костерина.
Митька лежал в сыпном тифу, когда конница Деникинского ген. Шкуро заняла город.
Красные отходили в горы, и еще целую неделю в городе была слышна канонада. С утра до вечера грохотал орудийный гул. То затихая, то приближаясь, он рос, рокотал и наваливался на город.
А в город толпами приводили пленных, раздетых и избитых по дороге.
В городе шли обыски, аресты. Соседи шептались по углам:
— Митряев арестован... Вчерась в лазаретах кубанцы трех зарубили...
Митька ничего не слышал и не видел. Метался в жару, бродили кошмары, полные неведомого ужаса.
Мать Митьки накладывала компрессы, сдерживала судорожное тело сына.
Набегали слезы. Из похолодевших, намокших губ рвались молитва и стон:
— Господи, спаси и помилуй... За что ты караешь меня, несчастную?.. Митя, сыночек ты мой, и что это с тобой приключилось...
А Митька с горящими глазами рвался с постели.
— А-а, ха-ха-ха... держись, Манька, утоплю.. О-ой, не души... Беги, кадеты идут...
с комсомольцами...
Будем рыбу кормить
добровольцами...
Отец Митьки, молотобоец, угрюмо валялся на кровати или пропадал в городе до ночи. Работы не было. Кончался последний пуд кукурузной муки и мешок картошки. Стучался голод в покосившуюся избенку. И был страх перед кадетами — служил в красной заводской дружине и не успел уйти со всеми.
Здоровый организм Митьки выдержал. Через две недели очнулся.
Светало. В окно видна запорошенная снегом улица.
Во рту липкий осадок. Сплюнул. Хотел встать и пойти выпить воды. Но руки и все тело, когда-то упругое, крепкое, не повиновалось.
Стал вспоминать, что с ним.
Вспомнил, что говорили вчера о приближении белых и что болела у него голова.
— Мама!
Подивился, что выдавился голос слабым хрипом. Но мать услышала и встряхнулась.
— Ты звал, Митюшка... Полегчало, чай, очнулся.
— Пи-ить...
Хлебнул воды, — сплюнул, — вода противная и липкая.
А мать уже хлопочет по избе. Гремит самоваром, щепит лучину.
— Что горя с тобой приняла, — кричал, бежать норовил куда-то... Яичко сготовлю, будешь кушать? Статочное-ли дело — две недели, сердешный, маялся... Машутку соседскую все поминал...
Бросила лучину в самовар, подошла и тихо:
— А в городе кадеты... Двое ден ты пролежал и они проявились... Горя с ними... Надысь, болтают соседи, опять пятерых порешили... Отец боится, как бы за ним не пришли. Тогда — край, не дай, боже, лихого испытания...
Перекрестилась в угол. Хлопотала у печи, а Митька дремал от напряженного внимания...
Когда Митька уже ходил по комнате, забрали отца.
Думали — пронесло мимо, бросили ждать.
Отец получил работу. Был пополнен запас муки и картошки.
А когда загремели, во время вечерняго чая, винтовки у крыльца, отец, широкий, плотный, побледнел и вынул недожеванный кусок изо рта. С расширенными глазами прислушался.
Дверь распахнулась и ввалились казаки...
Билась в истерике мать, казаки ворошили [...] хло». Отец молча стоял у печи, жевал ску [...] сводя глаз с помойного ведра. [...] забился в угол, глаза загорались по- [...] о Митьке 16 лет, — зверино скалились [...] м худом лице.
Хотел казак вытянуть его плетью, но, взглянув в глаза, отошел...
— О, то-ж, зверюга злюща... Мабуть, кусатца и бешена...
Увели отца. Опустело в избе. На постели мать скулит, захлебывается слюной и слезами...
Через неделю Митька пошел просить свиданья с отцом...
Ад'ютант коменданта не взглянул и зацедил презрительно:
— П-шел вон... Твоего отца расстреляем и тебе незачем со всякой сволочью видеться...
— Чего ты лаешься... — сорвалось у Митьки...
Ад'ютант покраснел, глаза выкатились, высоким фальцетом выкрикнул:
— Что-о!? Ах. ты... паршивец... эй! всыпать ему за штаны... Что-о? молча-ать!!
Пара дюжих казаков поволокли Митьку во двор.
Стояла весна. Земля радостно бухала под солнцем, сох асфальтовый двор.
И так, под солнцем, на асфальте, Митьке всыпали десять шомполов.
Когда били, молчал. А пришел домой, забился на кровать и плакал от бессильной злобы.
Мать ушла на базар. Сидела около Машутка соседская, гладила его по голове, утешая, шептала в ухо:
— Милый, не плачь, — вот придут наши, тогда мы им...
Не знала Машутка, что будет «им», но ее ласка успокоила Митьку. Встал, сморкнул сопли на пол, угрюмо заявил:
— Знаешь. Манька, если отца убьют, я тоже убью этого офицеришку поганого...
Отца расстреляли.
Передавали товарищи по камере, что был отец спокоен, когда вызвали ночью на расстрел. Угрюмо натянул замасленный, рабочий бушлат, пожевал челюстями, сплюнул набежавшую слюну. И сказал:
— Малец у меня там, баба... Прощевайте...
Была весна, бухли почки в садах. Бродил Митька по садам, не уходило из головы: широкий, плотный отец угрюмо стоит под расстрелом, сплевывает и говорит: «малец у меня»...
Из веселого, озорного мальчишки стал Митька угрюмым и злым. Молча бил по зубам мальчишек, когда те начинали его дразнить.
Однажды, валяясь в кустах, распустивших первую яркую зелень, увидел Митька казака.
Казак лениво ехал по тропинке, тянул унылую песню. В нескольких шагах от Митьки соскочил с лошади, привязал ее к дереву. Сбросил карабин и сел.
Митька тихо прополз несколько шагов, протянул руку, и карабин в следующий момент лязгнул затвором.
Казак подскочил и повернулся к Митьке. Грохнул выстрел, — распластался казак.
Митька дрожащими руками снял патронташ, наган. Коня отвязал и погнал по тропинке, а сам в кусты...
Пришел домой поздно. Мать ворчала:
— Где тебя леший носит? Работы, что-ли, поискал бы... Измаялась я вконец...
Хотел Митька сказать ей, что убил казака. Но вспомнил о слезах, об истеричной молитве перед божницей, — полез молча в постель...
Ходили по городу слухи, что, отступившие в горы, красные организовали отряд. Слухи выростали в событие. Откуда они шли — неизвестно. Но неизменно, упорно они растекались по улицам, пухли, наполнялись все большим и большим содержанием, подробностями. Была в них тревога и были слухи неуловимы.
Во главе красных партизан стоит Гикало. Это имя знает всякий в городе. Знают белые — помнят 18-ый годочек, когда станицы корчились под ударами города, под ударами «босяков-мужиков», а их батько был Гикало...
— «Наш», — говорили окраины города...
Когда контр-разведка теряла заподозренного в городе, это значило — ушел в горы к красным.
Решил и Митька уходить. Но злоба не пускала из города, толкала оставить память о себе и отце...
Потому бродил по городу, мучительно думал, строил планы мести.
Толкаясь на базаре, встретился со своим товарищем по городской школе. Они редко встречались: Митька ушел в завод, его товарищ в Реальное училище (его отец местный видный адвокат).
Шел угрюм [...] встречу ловкий молодой [...] товарищ по школе. И тот заметил, [...] снисходительно улыбнулся (был он на дв [...] старше Митьки) и протянул руку.
— Димитрий, здравствуй, как живешь?
Митька сплюнул, сощурился на Ваську-юнкера. — Ты что — кадет?
— Да, записался добровольцем. Большевики губят Россию, грабители, узурпаторы народной власти...
Сердце задрожало в груди, кровь густо бросилась в лицо. Не разжимая скул, Митька хлестнул юнкера в ухо. Другим ударом бросил его в пыль. И опять спокойно, руки в карман, пожевал скулами (как отец) и сплюнул.
Юнкер вскочил:
— А-а, большевицкая сволочь...
И сделал прыжок на Митьку (так учил его фельдфебель в школе).
Митька угрюмо шагнул в сторону и ударил в зубы. А потом оба свалились в базарную пыль и мусор. Сцепившись, катались по мостовой. Юнкер пыхтел, взвизгивал. Митька скалил зубы, горели по-волчьи глаза...
Базарная толпа кругом — редкое зрелише — бьют юнкера.
— Хо-хо-хо... так его мать, под микитки его, под микитки... Юнкер старшей, однако малец крепкой... Юнкерь, юнкерь — хо-хо-хо, ха-ха-ха, о-ой, уморил, — погоны-те оборвал...
Митька, как упругий, злой зверек, сбил юнкера под себя, вклещился рукой в глотку, другой гвоздил по лицу. Васька-юнкер посинел, хрипел.
Крики:
— Стражник идет!...
Митька подскочил, голой пяткой заехал в зубы юнкера и юркнул в толпу. Пробирался стражник, а толпа прятала улыбку, смех, — расходилась...
Избитый юнкер плакал, размазывал по лицу кровь и слюни, всхлипывал:
— Большевик, я знаю его... и отец его большевик, расстрелять их сволочей...
Больше Митька дома не ночевал. В пригородной роще, в чаще кустов над рекой, вырыл землянку, замаскировал прошлогодней листвой.
Дома не бывал. Боялся попасть на засаду и обыск. Встречался только с Машуткой. С ней забивался в кусты, ел картошку, слушал маленькие семейные и соседские новости.
— И юнкер был на обыске, — рассказывала Машутка, — злющий, ругал матерно тебя, отца... Мать плачет, говорит уходил бы ты подальше, не ровен час, — уловят кадеты, затерзают...
Ходил Митька по садам, прощупывал тропки в кустах, уходил к ущелью, откуда широко открывалась предгорная плоскость, а дальше, верстах в 20-ти вставали и громоздились сумрачные горные хребты.
Там красные. Там много своих ребят с завода, с окрайных улиц.
Митька ложился в кустах на склоне ущелья и подолгу не отрывался от прозрачной синевы гор.
К горам из города бежала дорога. По ней тянулись на арбах в город и обратно горцы. Порой появлялся казачий раз'езд.
Из зелени кустов хорошо видно дорогу, слышны голоса.
К середине апреля Митька решил уйти в горы. Лежал на склоне ущелья и думал о красных в горах.
Ему еще хотелось бродить вокруг города, но несколько знакомых ребят дали ему письмо и требовали, чтобы он шел к красным.
— «Организация в городе», — вспомнились слова одного солдата со странно-горящими глазами под большими бровями...
Солнце уже ушло за гору, поползла тень по ущелью, когда с дороги долетели крик и ругань.
Митька раздвинул кусты и близко, шагов за сто, увидел, — из арбы трое казаков, один офицер вытащили человека, одетого по-горски [...]
Офицер бросился с плетью на [...]
— Собака, большевиков во [...]
Послышался Митьке зна[...] карабин и выстрелил [...] седле и медленно [...]
Двое други[...] огонь Митьк[...] метнулся [...]
Митьк[...] Бац — офи[...] телом ку[...]
А ка[...]
Мить[...] пел, х[...]
Угр[...]
Пнул ногой в лицо.
— Сдыхай, собака...
Прапорщик давился словами, трудно дышал, хватая воздух. Слезы катились по холеному лицу.
— Ми-и-тя, по... поща-ди-и...
Митька обезоружил прапорщика и пошел к арбе.
А навстречу уже бежал горец.
— Скорей иди... казак.
Митька подошел ближе.
— Ты от красных?
— Да, ехал в разведку. Скорей уезжать надо, — казак тревогу подымет...
— Ничего, вот лошадь надо поймать...
С трудом поймали. Митька вскочил верхом.
— Добрая лошадь... бери седло с другой и гайда...
Горец погнал лошаденку вскачь.
Горбоносое, хищное лицо горца скалилось на Митьку смехом:
— Ай, твоя джигит есть... Галгаска галитэ пошел, два кадет кончал.., Ай, твоя хорош джигит... стрелял молодец...
Проехав версты две, увидели, как из ущелья высыпали казаки и помчались вслед.
Горец встал на арбе, замахал кнутом, завизжал, загикал:
— И-и, дельна, йолло-о, но-о, собак, такой дело нет... нет гоур — собак есть... и... и...
Раздраженная, нахлестанная лошаденка бешенно помчалась.
Митька иногда останавливался, чтобы выпустить обойму по казакам.
Версты три шла бешенная погоня.
Когда показался в стороне аул и выскочило на него десятка полтора конных горцев, казаки повернули обратно.
Горцы с визгом, криком —
— Алла-а!
бросились за казаками. На всем скаку снимали винтовки, вкладывали обоймы и открыли беспорядочную стрельбу...
На помощь казакам из ущелья вышла цепь солдат.
Горец пустил взмокшую лошаденку шагом.
Горы надвинулись. Открылась широкая пасть ущелья, нависли скалы, ощетинились соснами.
Партизанский отряд красных занял в горах старую царскую крепость Шатой...
Обомшелые, из'еденные временем стены с бойницами, хмурые, высокие башни. Из широких бойниц глядели на ущелье и лощину орудия, пулеметы. У грузных, железом окованных, ворот стояли часовые, следившие за горной извилистой тропой.
Покорно склоняли головы горцы под стенами крепости...
Но пришли дни 17-го года и горцы пошли на крепость. Вооружились, кто винтовкой, кто старым, дедовским «шамилевским» ружьем, а кто и просто кинжалом. Долго защищалась крепость. Но неоткуда было ждать помощи — шла борьба в городах, горели станицы, усталая армия рвалась с фронта домой.
Взяли горцы крепость. А сейчас здесь — красные, «мужики».
Так же стоит у ворот часовой, с башен глядят пулеметы
Но знают горцы, что есть русские — «мужики» — это их друзья, и есть русские — «кадеты», казаки, полковники, это они при царе сидели в крепости, они душили дикую, горную свободу.
— И-и, крепко наш народ любит русски мужик. Кадет, казак сволочь — есть, наш земля брал, гора наш народ гонял, Сибирь гонял, Аллах и Магомет молиться не велел...
Стоял отряд в горах, готовил силы для борьбы с Деникиным в тылу. Шли в отряд перебежчики от белых, шли через дикие горные перевалы из Тифлиса, из Баку, шли голодные, оборванные, несли в отряд злобу на белых.
Не хватало в отряде винтовок, не хватало патронов, — была лишь неизмеримая ненависть против царских генералов, которые диким разгулом пошли по стране.
Далеко от отряда была Красная армия — под натиском белых отступила к Курску, Саратову.
Но партизаны не падали духом.
Знали Митьку в отряде, и все здесь были свои — [...] городская окрайна и пропахшая степ- [...] деревенская голытьба.
[...] отряде Митька.
[...] вечером к командующему,
[...] бе работу, но трудная [...]
— Не-ет, чего же бояться, давай, а то скука так-то...
И получил от Гикало приказ пробраться к красным через Тифлис, Баку на Астрахань.
Всю ночь Гикало толковал, как ехать, где останавливаться, что сообщить в штабе XI армии, которая стояла в Астрахани.
На куске полотна Гикало написал доклад. Митька слушал молча, вшивая доклад в рубаху, и был горд полученной задачей...
Лишь только рассвет позолотил далекий снежный перевал, Митька с одним провожатым горцем выехал из крепости.
Стояла рассветная прохлада. Сочный, пахучий воздух освежал горячую грудь. Громоздились впереди дикие горы. Хребет на хребет наваливались скалы, терялась в низине серая крепость.
Впереди Митьки покачивался круп лошади горца. Тянул горец унылую песню:
— Ма-а-гома-ара-ассу-ул и э-хх, галга-аска-а...
Шла Митькина дорога по Чечне, Ингушети, по ущелью реки Ассы в Хипсуретию, по долине реки Арагвы к Тифлису.
Гнал Митька лошадей по 40—50 верст в день. Заботиться о ночлеге, хлебе для себя и кукурузе для лошади в горах не надо. Заезжай в первую саклю, передай оружие и лошадь женщине и проходи в кунацкую1). Хозяин расстелет войлок, подложит подушек, женщина через час принесет горячую кукурузную лепешку (цицкаль), сыр, молоко.
Деньги не плати — обида хозяину. Скорей горец ограбит тебя же на пути, чем возьмет деньги за угощенье. На утро езжай дальше. А если дорога опасна, хозяин проводит за несколько верст...
День за днем вились тропинки по горам, ущельям, висли над пропастями, терялись в лесах, царапались по голым скалам к облакам, бежали через бешено-ревущие потоки по жидким мостам...
В несколько дней Митька похудел, но чувствовал, как крепли мышцы, крепла воля. Сжав челюсти, гнал без отдыха, даже горец стал ругаться:
— Митька, какой дело есть. Моя курсак2) пропал, лошадь пропал — один день сакля сидеть надо...
На шестой день провожатый отстал:
— Дальше мой не пошел — дальше хижур наш кровник3) есть...
Стояла прохлада в ущелье. Вершины скал ушли за тучи. У ног река с ревом и гулом бесилась, шипела, брызгалась пеной.
Митька написал записку:
«Т. Гикалов! Пацу праводил меня хорашо, верте чрез ден 5 буду в Тифлисе. Митька.»
Горец взял записку.
— Прощай, Митька, твоя не боись Хипсур — хорош человек есть, кушай дает, водка дает...
Бросил джигитовкой коня по тропинке и через минуту, исчез за поворотом.
Остался Митька один пробиваться через горы...
Через два часа он был у Хипсур под перевалом..
Хипсуры — те же горцы, что и чеченцы, ингуши, балкарцы и др. Лишь бог у них другой — православный бог.
И вот два бога — бог масульманский и бог христианский толкнули небольшие горские народы на вековую, кровную вражду. Хипсур убивает ингуша и делает угодное богу дело. Ингуш мстит за кровь своих родственников и не будет ему благословения от Магомета до тех пор, пока не убьет хипсура. И кровник готов преследовать своего врага хотя бы во всех частях света...
Митька был русский, поэтому одинаково встречал приют и у ингушей и у хипсур.
В обширной горной лощине, прижатой к перевалу с вечными снегами, приткнулись к склону три небольших селения. Один выход из лощины в Ингушетию, но там кровники, другой — через перевал, открытый для перехода два, три месяца в году. И живут три серые селения из камня и коровьего помета, с плоскими крышами, заброшенные в непроходимую горную глушь.
Каждое воскресенье все три села собираются к водочному заводу и пьют круглые сутки.
Поп благословляет водку и первый, в виде пробы, выпивает большой бараний рог.
Митька остановился у старшины селений.
Старшина был когда-то солдатом и знал несколько десятков русских слов. Его жена наделала ячменных лепешек, растопила масло, поджарила сыр. И в масле, и сыре, и в лепешках в изобилии попадался коровий помет.
Митька морщился, но хотелось есть — выковыривал пальцем помет и ел.
Старшина уговаривал остаться на несколько дней, но Митька наотрез отказался. Гость — священное лицо, и на утро Митька уже выехал за перевал. Впереди широко шагал проводник.
Скоро вечные снега плотно окружили Митьку и проводника. Снег рыхлый, глубокий. Проводник продавливает снег. Митька по его следам, а сзади, в поводу лошадь тяжело фыркает, проваливается по брюхо.
Снега ослепительно сверкают, до боли режут глаза. Взмокла рубаха, болит тело.
А вершина также заманчива и близка и недоступна.
Сзади гряда за грядой ложатся у ног гранитные оскалы хребтов, теряются во мгле...
Только к полдню стали на перевале.
И ахнул Митька, вылупил глаза, застыл.
Побежали из-под ног к югу пушистые, в яркой зелени, горы, каскады ручьев, река, плешины снегов и синее небо вдали.
Серебристой змеей бежала по оврагам и дальше по лощине Арагва. По ее отлогим склонам разбросались хуторки, пятнились стада коз и баранаты. И солнце здесь было другое, сверкающее, радостное.
А сзади хмурые скалы. Ползали по ним тучи, дышали холодом, терялись во мгле севера. И над голыми скалами, над глыбами вечных снегов, над серыми тучами, в промозглых узких ущельях, над всем забытым, исковерканным миром в белой папахе молчаливо застыл Казбек...
Крикнул Митька:
— Ишь ты, штука-то какая...
И долго смотрел туда, где должен быть, по его мнению. Тифлис.
Вечером ночевал у хипсура. В саклю спускался через узкую дыру в полу конюшни, по невидной в темноте лестнице.
По средине сакли пылал костер. Едкий дым стлался под потолком, туго выходил в дыру. Старуха, с коричневым лицом, с седыми космами, с носом и подбородком крючком, что-то мешала в котле, ворчала, чесалась, злобно посматривала на Митьку.
— «Ведьма в пещере», — подумал Митька и вспомнил сказки, которые читал в школе.
Невольно пощупал наган под гимнастеркой.
А на утро Митька ехал уже без провожатого дальше. Широкая, торная тропа шла по берегу Арагвы среди лесов, по мостам, через кристальные, холодные ручьи, мимо серных источников, по цветущим кустам, лужайкам.
Леса пели и стрекотали бесчисленностью голосов. Влажный, пахучий воздух опьянял голову.
Лошадь шла хорошей рысью, всхрапывала, звенела поводами.
Там, где тропинка шла над пропастью, у крутого поворота, неожиданно встал хипсур с винтовкой.
— Слезай с лошади...
И винтовка стала медленно подниматься.
Недоумевающий Митька быстро соскочил. В хипсуре узнал хозяина, у которого эту ночь ночевал.
— «Бандит, сволочь», подумал.
А хипсур взял лошадь за повод.
— Скидай штаны, рубашку...
— Что тебе надо? Грабить гостя...
Хипсур взмахнул прикладом.
— Скидай, сволочь, большевик...
У Митьки дрожь пошла к ногам. Так хорошо ехал и вот...
Сделал вид, что расстегивает пояс и выхватил наган. Бац — хипсур заревел и завозился у ног, ругаясь и хрипя... С другой стороны ущелья услышал крики, присмотрелся, — на лесной порубке хипсур что-то кричит, машет топором.
— Ну, выручай, Васька...
Хлестнул коня и помчался по тропинке. Хлестали ветки по лицу, в ушах звенело, чудилась за спиной погоня. Повороты, потоки, мостики, — вихрем мчался Митька с риском сломать себе и лошади голову.
Верст 60 угнал Митька за день. Под вечер, наконец, остановился. Конь дрожал, взмок и первое время понуро стоял над сочной луговой травой.
Устал и Митька. Прилег под кустами, жевал ячменную лепешку.
Перед ним легла широкая лощина, по которой протекала Арагва. В густой зелени садов [...] тора. Дальше, верст за 10, [...] дорога, по которой ехал Митька [...] показаться погоня.
Прошел час. Лошад [...] Дремал Митька, виде [...] стрелом, угрюмо гово [...] то появилась мать [...] и кричит: «ты че [...]
Митька вскочил. Перед ним стоял седой, усатый грузин, насмешливо смотрел на встрепанного парня. А за ним видна дорога и по ней, верстах в трех, человек 10 всадников, едущих крупной рысью.
Митька равнодушно встал и пошел к коню.
— Спасибо, дед, разбудил... Где здесь поближе дорога в Душет?
— А вот сейчас направо пойдет дорога... Да ты откуда?
Митька уже подтянул подпругу и вскочил в седло.
— Прощай, дед, спасибо... А вон те, что едут, видишь, они тебе скажут...
И с места рванулся галопом. Только легкая пыль брызнула из-под копыт. Визг, взмах плети, — и скоро, быстро катящийся комочек, исчез за холмом. Подскакали к старику преследователи. Лошади тяжело храпели, дрожали, пена билась на мордах и боках. Хипсуры распросили старика, кто это был.
— Русский.
Всадники завизжали, заругались и бешено метнулись по дороге.
А Митька не жалел коня. Пригнется к взмокшей шее, гладит, шепчет:
— Выноси, Васька, выноси, милый...
И вдруг, гикнув, взмахнув плетью, новым напряжением бросал лошадь вперед.
Верст пять промчался Митька. Тише и тише шел Васька. И, наконец, устало пошел шагом.
Солнце уходило за лесистые вершины. Ползла тень по лощине.
Уже смеркалось, когда верстах в двух опять увидел хипсур.
Гнал Митька коня. Но Васька пройдет немного рысью и опять переходит в шаг. Наконец, встал и не двигается.
Митька взвыл от злобы, соскочил и бросился в кусты. Последний раз увидел за версту хипсур. Пробирался через кусты и оборвался в небольшой овраг. Черед несколько шагов очутился у широкой шоссейной дороги.
— «Военно-грузинская... Пропал»...
Дрожал от злобы, от приближавшегося топота коней за кустами.
Из-за поворота дороги шумно выскочил автомобиль. Митька поднял руку. Автомобиль остановился в нескольких шагах.
— Куда, в Тифлис?
В автомобиле не было пассажиров. Шоффер взглянул из под очков и сухо бросил:
— Садись, чего же ты...
Митька с размаха ввалился в кузов и машина дрогнула.
Через минуту выскочили на дорогу хипсуры. Поскакали было за машиной. Потом остановились. Открыли стрельбу. Шоффер хотел затормозить. Митька сунул ему под нос наган:
— Пошел во всю...
Автомобиль загудел, взял скорость в 80 верст и окутался пылью...
Минуты через две машина пошла ровней. Шоффер оглянулся и засмеялся:
— Ты кто, большевик?
От напряжения и сознания, что опасность миновала, Митька нервно хохотал, хватался за живот:
— А-а-ха.ха-ха... д-да... б-б-б-большевик... о-ой, ха-ха-ха...
Когда успокоился, перебрался на сиденье рядом с шоффером и рассказал, в чем дело.
Шоффер сухо сказал:
— Чего же ты, дьяволенок, наган в нос суешь... чай, свой, и так сделал бы... А между прочим, убьют за тебя нескольких русских... Кровь отмстить, зверье...
Вечером Митька гулял по Головинскому проспекту Тифлиса, в ночь же был на явочном месте Кавказского Краевого Комитета, а на утро сладко похрапывал на верхней полке поезда Тифлис—Баку...
Душным, знойным полднем Митька шел по улицам Баку. Явка — Центральный рабочий клуб.
Распарило Митьку. Асфальт давится под каблуками, зной сушит в глотке, гонит испарину. Путанные, кривые улицы непривычно рябили в глазах смесью лиц, одежд, говора — татары, армяне, русские, евреи, грузины, англичане... Нередко встречались и русские офицеры...
В рабочем клубе быстро нашел нужного человека. В чайнушке клуба сидел с лохматым грузином, пил чай, тихо рассказывал о борьбе горцев, о парртизанах, о себе.
Грузин высокий, неуклюжий, сутулился над столом, тянул горбатый нос к Митьке. Катал шарики из хлеба и внимательно слушал.
— На лодке поедешь, парень, — сказал, когда Митька кончил, — сегодня узнаю, а ты завтра приходи...
Томительно тянулись дни безделья. Шатался по улицам, купался в море, валялся на садовых скамейках. Бродил по бульвару у моря, смотрел пароходы, гидропланы, тянулся к непривычному гулу, грохоту, неумолчному движению громадного порта.
Пять нудных дней прошло, и, наконец, вечером Митька встал на борт зыбкой туркменки. Ночью же туркменка вышла в море.
Когда же раннее солнце разбудило, Митька долго не мог оторваться от морщинистой безбрежности моря. Лениво катятся волны, шелестят у бортов. Зыбится туркменка, баюкает, неслышно бежит под полным парусом...
Была туркменка нагружена бензином. Стоял острый запах.
Кормовой — молодой парень, без шапки, с заспанным лицом, лениво плевал в шипящую воду, следил за упругим парусом...
— Ну, как спал?
Митька сел рядом, спустил ноги в воду.
— Воды то сколько... И долго мы будем ехать?
— Не загадывай, море — оно не любит этого, ну а между прочим, даст бог, ден через семь будем у наших на рейде...
Двое других рыбаков спали под брезентом на палубе. Выглядывали корявые просмоленные ноги...
Необ'ятным простором лежало море вокруг туркменки, зыбилось, широко вздыхало морщинистой грудью. Шуршит и плещет со звоном волна. Запах моря и смолы...
Семь суток лежало море безбрежностью вокруг туркменки. Изредка за щербоватым горизонтом покажется дым и исчезнет. Да чайки крикливо вились над туркменкой. На рассвете восьмого дня перед туркменкой неожиданно выросла баржа.
С ее бортов глядели в море жерла тяжелых орудий...
— Наши. 12-ти футовый рейд, — сказал, перекрестясь старик, молчавший всю дорогу...
К вечеру буксир вытянул туркменку к Астрахани и ночью же Митьку провели в Штаб XI армии...
А через трое суток Митька и 10 конных красноармейцев выехали в Калмыцкие степи. Была задача — прорваться в отряд Гикало, доставить деньги (10 миллионов «николаевских») и приказы.
Все были вооружены «до зубов», имели добрых, ходких коней и ручной пулемет.
Впереди лежал фронт белых, лежали сотни верст пустынных, безводных степей, по которым бродили шайки белых. Но все были беззаботновеселы, — ехали в родные места, ехали к своим, в горах, везли им голодным и оборванным поддержку.
Стоял в степях удушливый зной. Накаленная земля лопалась, шелестела высохшими, сморщенными травами. За полдень шла с горизонта сизая мгла, багровело солнце, но так же нещадно жгло и палило красноармейцев. На десятки верст — безлюдье, мертвая, знойная тишина. Лишь посвистывают суслики, да коршуны медленно парят в сизом небе.
Порой застоявшийся, накаленный воздух приходил в движение. Тогда сгущалась сизая муть, звенели пески.
Ветер сушил в глотке, лопалась кожа, болели, слезились глаза...
Везли с собой, на случай, воду в бурдюках. От удушливого зноя, от неудержимого потока сизой мути, под багрово-красным солнцем сбивались в кучи. Люди и лошади жадно тянулись к бурдюкам...
Редко встречались кочевья калмыков. А когда встретились ногайцы, знали, что осталось не больше 250 верст. До сего времени ни разу не наскочили на белых...
Верст за 100 от Терека остановились в хуторе тавричанина4) дать передохнуть коням дня три.
Тавричанин, получив «николаевские» деньги, усердно угощал красных; резал баранов, кормил варениками, плававшими в масле и сметане, лошадям сыпал пшеницу.
— От гроши добры, — говорил хозяин, любовно разглаживая пятисотки, — хиба-ж у красных усе таки гроши?
— Все, дядьку, все... у советов все теперь богаты, бедных нет...
— А до нас, мабуть, идут красные?
— Идут, дядьку, мы передовые, а за нами силища несметная, — врали весело красноармейцы.
— То-ж и я бачу... дай боже, стилько горя от кадетни, нема краю...
Но с этой стоянки их заметили и из станиц вышли казаки в облаву.
Ехали красноармейцы среди безбрежных, как море, бурунов.
Избегая стычки, под самым носом облавы, шмыгнули к станицам.
Когда проехали верст пять, заметили казаки свой промах и пошли в погоню. Но красноармейцы были уже уже в нескольких верстах от Терека, а за ним начинались горские аулы.
Крупной рысью шли к Тереку, оставляя станицу верстах в трех в стороне.
Вдруг, с противоположной стороны показалась сотня казаков. Проскочить милю к Тереку невозможно.
Старший, усатый, бывший Гродненский рабочий, приказал остановиться, снял папаху и вытер пот.
— Фу, жара!.. Попали мы, ребята, в переплет...
Сотня приближалась. Передовой казак что-то кричит и машет рукой.
— За своих принимает и кличет к себе, каплун... Не рука нам вас ждать-то?.. А ну, пошли через станицу и на мост... Кони добрые... Рысью марш..
Четкой рысью пошли на станицу.
— Приготовь бомбы и наганы, — приказал старший.
В это время из-за бурунов выскочили казаки, преследовавшие красных. Рассыпались лавой, бросились на перерез.
— Карьер, марш-марш! — гаркнул старший.
Взвились кони, бешено рванулись вперед. Сзади несколько выстрелов, взвизгнули пули. Казаки с гиком, криком гнались за красными, на всем скаку стреляли из винтовок.
Но красноармейцы уже мчались по улицам. Станичники жались к хатам, недоуменно провожая глазами всадников. Догадались, кто промчался через станицу только тогда, когда вслед показалась сотня. Тогда бросились во дворы, выскакивая оттуда с винтовками и бежали по улицам. Загудела, ожила станица, высыпала на улицы.
— Красные подходят... Нет, нет — Чеченцы в садах.. Эй, эй, старички, с оружием кто — к правлению... Ходи к заставе... Большевики вырезали хутора.
Станица металась по улицам, бабы ревели, бегали, сзывали детей, мужчины бежали на площадь к правлению. За станицей вначале слышались редкие выстрелы. А минут через десять затрещала стрельба пачками, сухо строчил пулемет?..
Тогда уже не было сомнения, что неизвестно откуда появились большевики и напали на станицу. Бежали с площади к окраинам казаки занимать позиции, надрывался телефон в правлении. Атаман, бледный, потный, орал в трубку:
— Николаевская, Николаевская!.. Напали большевики , высылайте помощь, зайдите им в тыл...
Красноармейцы выскочили из станицы к садам и на мост.
Сытые, добрые кони далеко оставили казаков. За мостом старший неожиданно заорал:
— Сто-ой, коней за холм, взвод в цепь, к бою готовьс!..
Растерялись, было, красноармейцы, — что он делает? Но привычка к дисциплине заставила быстро выполнить приказ. Залегли в цепь на берегу.
А старший с какой-то бутылкой бегом на середину моста.
Из садов выскочили казаки и мчались к мосту.
— Беглый огонь по неприятелю. — орал старший, а сам возится на мосту, сгребает пучки сена, соломы, хворостинки.
Защелкали винтовки, брызнул сталью пулемет. Смешались казаки, повернули обратно к садам. Несколько человек и пара лошадей забились на дороге. Но через минуту казаки спешились и пошли цепью в перебежку.
По середине моста встали клубы дыма и старший выбежал на берег к своим. Несколько минут красные били пачками, судорожно метался пулемет, пока мост не разгорелся ярким, трескучим костром:
— По коням! — дал приказ старший.
Быстро уходили красные от Терека, а сзади трещали выстрелы, ползли светлые клубы дыма сожженного моста.
Красный отряд два дня назад вернулся в крепость Шашой с плоскости.
Были жаркие схватки с белыми, а под конец отряд был окружен в разрушенном ауле. Белые стянули силы, сжали кольцо и ураганным орудийным и пулеметным огнем били в развалины.
Стояла золотистая пыль над аулом, высоко взлетали брызги от снарядов.
А развалины безжизненно лежали среди зелени лугов, пустынные, тихие — молчали под бешеным огнем. Ни одного выстрела, и лучшие бинокли не замечали движения красных. Казалось, что вымерли развалины, а когда густые цепи белых широким кольцом шли в атаку, развалины судорожно вздрагивали и густо поливали свинцом, сметали цепи...
В середине аула, в подвале спокойно сидел Гикало, слушал как пели и звонко щелкались пули, рвались снаряды. Пищал рядом телефон, — атака, — Гикало выходил на вершину развалин, внимательно наблюдал набегавшие волнами цепи, спускался вниз и говорил в трубку: — «Огонь»...
Несколько раз ходили белые в атаку на серые, вымершие развалины и каждый раз свинцовый вихрь отбрасывал их обратно.
Двое суток сидели красные. На третьи, в ночь, когда над лощиной лил дождь, ослепительно вспыхивала молния, тяжело и гулко грохал гром, красные вышли из развалин.
Неожиданно появились перед окопами в ярких вспышках молнии. С ревом, в грязи, взмокшие, в лохмотьях, бросились с бомбами в штыки, били прикладами...
Прорвали кольцо и ушли в горы...
У ворот, за стеной крепости, несколько десятков полуголых партизан поджаривают тело под солнцем, ищут вшей, ставят латки на лохмотья.
— И вот, братцы мои, — рассказывает один совершенно голый, старательно прилаживая зеленую тряпку к серым штанам. — пригнали нас кадеты в Тихорецкую... Дюже холодно было, а на мне, как сейчас помню, одни сподники...
Партизаны слушают. Кто скоблит вшей на ладонь, другой винтовку чистит, третий растирает «шамиль-табак» и сосет едкую крученку.
— Д-да, так вот пригнали и заперли нас...
Из ущелья на рысях показались всадники, за ними выбилась арба.
— Смотри, ребята, вроде, как наши...
И все головы повериулясь к под'езжавшим конным.
— Оно, конешно, наши, раз заставу прошли, да что-то обличье незнакомо и одеты дюже хорошо...
Это были наши, красноармейцы.
— Здорово, товарищи, — закричал старший, махнув шапкой, широко улыбаясь под усами, — поклон вам из Астрахани от нашей XI армии...
Партизаны повскакали, облепили прибывших:
— Да толком скажи, неужли от наших?
— Да как вы, черти, пробрались-то?
— Эй, ребята, да здесь наш Митька...
Бросились к арбе. Лежал Митька бледный со слипшими губами. На голой груди широкая, розовая повязка. Открыл глаза, что-то хотел сказать, но лишь болезненная гримаса скривила лицо...
На докладе у Гикало старший рассказывал:
— Грех-то какой случился... Ведь совсем ушли от казаков. Побоялись ехать к горам... А тут на грех, отсюдова верстов 30, в лощине раз'езд ихний... Так с десяток их было... Мы пощупали их маленько, сковырнули двоих да за ними, они наутек... А Митька, сущий дьяволенок, врезался к ним да шашкой офицеришку... Ну, тут казак один из нагана его саданул... А промежду прочим пятерых мы уложили...
Пришел фельдшер.
— Ну, как Митя?
— Пуля легкое задела, а парень он здоровый, выживет...
1) Комната для гостей.
2) Желудок.
3) Родственик избитого, поклявшийся отомстить.
4) Выходцы из Крыма (Таврия), занимающиеся овцеводством.