В суровом и диком краю лежат знаменитые прииски Алдана. Оторванные от внешнего мира, лишенные элементарных условий для человеческой жизни, работают там артели "копачей", пришедших в этот глухoй сибирский yгол в погоне за "фартом". Рассказ Caхapoвa "Дылда с прииска Орочен" рисует те страшно своеобразные, совершенно необычайные условия, в кoтopых приходится работать на Алдане комсомолу, медленно побеждая отсталость и дикие нравы старого золотоискательства
На рассвете, когда в бараке плавала еще ночная муть и единственное окошко светилось, как нарисованное фосфором, нас поднимала стряпуха Настасья. Она яростно била деревянной ложкой о котелок из-под каши и кричала густым басом:
— А, нукось, вставайте ребятки, на участок пора!
Тринадцать обожженных таежным солнцем парней дружно ругали горластую Настасью, швырялись сапогами, портянками, серыми от грязи подушками.
— Заглохни, ведьма! Куда такую рань поднимаешь!..
Она ухмылялась и упорно громыхала ложкой о котелок. Мы нехотя покидали нары, немытые и заспанные лезли к столу, пить черный как деготь чай.
Мы назывались комсомольской артелью, но среди нас было и двое беcпартийных. Один — тихий, деревенский парень, весь в веснушках, будто засиженный мухами. Другой — буян и пьяница, сын бодайбинского копача. Последнему дали прозвище Хунгуз. Мы пользовались всеми правами ячейки и раз в два-три месяuа получали из округа инструкции. Наш секретарь, он же и староста артели, Илюшка, не читая делил инструкцию на тринадцать частей и раздавал нам. На прииске не было хорошей, курительной бумаги, а инструкции печатались на листах тонких и мягких, как лепестки мака.
По воскресеньям, после обеда, стряпуха Настасья запирала изнутри дверь барака и никого, кроме двух беспартийных, не выпускала.
— Куда тебе? — грозно покрикивала она. — Нечего выдумывать! Сейчас ваше собрание. Кончится, тогда ступай куда хочешь!
Мы завидонали Хунгузу и веснушчатому парню. Они могли сколыко угодно ходить из барака на волю и обратно.
А мы отсиживали взаперти два часа, выполняя, по выражению Илюшки, «союзный долг». Нужно заметить, что все мы были в комсомоле новичками и только Илюшка мог похвастать почти тремя годами стажа. Благодаря своему стажу Илюшка и занял пост секретаря.
— Объявляю собрание ячейки открытым, — возглашал Ильюшка, — на повестке дня: чтение устава союза.
Мы лежали на нарах, зевали, шопотом переругивались. Кое-кто спал. У Илюшки до одури монотонный голос. Читать устав он считал своей прямой обязанностью. Кроме устава, в нашей библиотеке был арифметический задачник с вырванными страницами, песенник и — все...
В продолжение нескольких месяцев, мы только и делали на собраниях, что слушали устав. Перевернув последнюю страницу, Илюшка спрашивал: «Поняли?» Мы хором отвечали: «Поняли!» Он невозмутимо возвращался к первым страницам: «Ну, так повторим еще раз». И его одуряющий голос снова и снова вталкивал нам в голову пункты и параграфы. После устава мы вскакивали с нар и, глотая слова, пели «Молодую Гвардию».
— Запарились, голубчики! — сочувствовала Настасья, отпирая дверь. — Теперь ступайте... кончили службу и гуляйте. Мне что!
И мы гуляли. Украсив праздничную рубаху кимовским значком из чистого золота, работы местного ювелира, опоясавшись ярко-красным кушаком, мы разбредались кто куда.
Каждое воскресенье секретарь Илюшка куда-то исчезал и появлялся только к утру следующего дня. Не заглядывая в барак, он проходил на участок и молча брался за тачку. Вид у него жуткий: бледное, будто состарившееся за одну ночь лицо; мутные глаза, глубоко запавшие в коричневые пятна орбит; бескровные, словно истощенные болезнью руки. Он еле держал тачку в руках. Голова его перекатывалась с плеча на плечо, как небрежно пришитая пуговица.
Мы пытались узнать, где он проводит воскресенье. Он отделывался шуточками, явно врал, а однажды, раздраженный слишком назойливыми расспросами, чуть не разбил камнем голову Хунгузу. Хунгуз стал следить за ним и вскоре сообщил, что Илюшка по воскресеньям курит с китайцами опиум. Это открытие слегка взволновало нас. Большинство отплевывалось, втихомолку обзывало Илюшку «тряпкой», «психом» и другими нелестными для него именами.
Когда Илюшке сказали, что нам известна его тайна, он пренебрежительно сжал губы и отрезал:
— За собою лучше смотрели бы... Чем опиум хуже спирта или картежной игры? Один чорт! А кто из вас не пьянствует и не картежит, а?.. То-то, вот!
Мы не нашлись, что ответить ему. После этого разговора больше никто не приставал к Илюшке с расспросами, и его воскресные прогулки никого не интересовали.
Тот же Хунгуз сделал еще одно любопытное открытие.
У Хунгуза былa дурная привычка лазить по чужим карманам и сундукам. Днем, когда Настасья спала, а вся артель ковырялась на участке, он незаметно покидал забой и возвращался в барак. Двух-трех минут было ему вполне достаточно, чтобы обшарить случайно незапертые сундуки и оставленную на нарах одежду. Он присваивал мелкие деньги, отсыпал из чужих кисетов табак, не брезговал даже огрызками сахара и облепленными карманным мусором леденцами.
После одной из таких экскурсий он предложил второму забойщику:
— Хочешь взглянуть на папеньку вашего секретаря?
— Где? — недоверчиво отозвался тот.
Хунгуз достал из-за пазухи фотографическую карточку с обломанными краями. Она изображала усатого толстяка в длинном плаще и в фуражке с кокардой, сходной по форме с большим навозным жуком. Толстяк опирался обеими руками на рукоятку красиво изогнутой сабли. Над его головой четким и крупным почерком было написано: «За веру и родину!» На обратной стороне карточки тоже виднелась полустертая надпись: «Дорогому мальчику Илюше на добрую память. Твой папа».
— Где ты ее откопал? — поинтересовался забойщик.
— В Илюшкином сундуке... Дай, думаю, табачку на цыгарку стрельну, открыл, смотрю — лежит... ну и взял для потехи. Хорош гусь? Мы таких недавно свинцом потчивали!
Хунгуз рассмеялся, но сейчас же умолк и вырвал карточку из рук забойщика.
— Давай сюда, пойду назад положу! Увидит секретарь, шуму не оберешься...
Наш участок в центре прииска, на дне осушенной таежной речушки. Кругом песчаные отвалы, колодцы, канавы. С утра до вечера мы — как в бреду...
Гудит земля под ударами сотен кайл и лопат. С тревожным шелестом осыпаются подточенные водой и людским трудом глыбы. Звенит вода, визжат расшатанные тачки, скрипят журавли, с натугой вытягивая из забоя корзины с песком.
Полуденное солнце жалит наши склоненные головы и обрызганные грязью руки. Голодная мошкара облаком окутывает нас, забивается в уши, в рот, кусает сквозь рубаху, сквозь грязь, покрывающую наши тела. От мошкары нет спасения. Пробовали работать с сеткой на голове, но сетка только мешала, задерживая доступ свежего воздуха, а проклятые летуны попрежнему кусали нас. Ноги вязнут в жидкой, чавкающей массе, разбавленной ледяной, подземной водой. Удушливый запах талой земли, гниющих растений и высушенного солнцем ила постоянно преследует нас.
Во время работы мы редко разговариваем. Если и слышен чей-либо голос, то это — ругань, едкая, сдавленная тяжелым трудом. Иногда кто-нибудь рванет песню. С нею работа кажется легче. Песня обязательно веселая, отчаянно громкая, с присвистом и озорным припевом:
Как алдански д'копачи,
Д'раcкопали все ключи!
Злата много д'наскребли,
Все до крошки д'пропили...
Ее подхватывает вся артель, ею заражаются соседи и вот с одного конца прииска на другой, заглушая шорох, стук и скрип, перекатывается буйный мотив переплетенный свистом, гоготанием и улюлюканьем:
Елки д'палки, елки д'палки,
Нету денег для Наталки!
Не горюй, моя Наталка,
Будут деньги... елка-палка!
В полдень Настасья приносит на участок пузатый котел с похлебкой. Сидя на борту разбитой тачки, на поставленных ребром носилках, мы черпаем деревянными ложками и жадно глотаем горячую, как расплавленный свинец, похлебку. Мутные капли пота ползут по лицу, по рукам, скатываются в котел. Сюда же обильно падает ошпаренная паром мошкара. Мы уже привыкли к этому и никто не обращает внимания на такие пустяки.
Насытившись бросаем ложки и огрызки хлеба в пустой котел и ложимся на песчаные отвалы, спиной к солнцу. С четверть часа курим, беззлобно спорим о том, кто лучше работал сегодня.
Илюшка первым бросает окурок и встает:
— Эй, лихие! — кричит он, — слушай старосту — по местам!
Снова стук, шелест, скрип. Груженые сырым песком тачки мечутся от забоя к бутаре и назад. Забойщики остервенело размахивают кайлами.
Все мы заинтересованы в том, чтобы как можно больше достать и промыть золоносного песку. Каждый лелеет мысль, о неожиданной находке самородка, который даст возможность бросить каторжный труд, вернуться в родной город или село, к друзьям и близким. Пребывание на прииске — временное и тяжелое отклонение от обычных занятий. Никто не собирается быть копачом всю жизнь. «Заработаю и уеду», — так говорят и Хунгуз, и Илюшка, и остальные ребята нашей артели.
В одно из воскреcений, после обеда, Илюшка, по обыкновению, предупредил:
— Не расходитесь, сейчас собрание.
Кое-кто метнулся было к двери, но встретил непоколебимую физиономию Настасьи и принужден был присоединиться к остальным ребятам.
Илюшка открыл рот, чтобы возгласить очередной параграф, но и это время в дверь постучали. Все комсомольцы были налицо и стучал очевидно посторонний. Настасья вопросительно взглянула на Илюшку.
— Кто еще там? — нахмурился он. — Ходят, черти, мешают... Открой, Настасья!
Вошел длинный, плоскогрудый парень, в обтрепанных штанах и рыжей кепке. Из-под козырька выбивались клочья жестких волос. На левом плече, оттятивая его вниз, висела сумка, похожая на высохший рыбий пузырь.
— Кто тут секретарь? — тихо спросил парень.
Он неловко улыбался, костлявыми пальцами мял и растягивал ремень от сумки.
— Я — секретарь, а что? — поднял голову Илюшка.
Парень пошел к нему, шаркая ногами по земляному полу и неуклюже раскачиваясь. Сбросив сумку на стол, достал из нее сложеный вчетверо листок и передал Илюшке.
Тот прочитал вслух:
«Райком направляет к вам тов. Шалыгина, члена ВЛКСМ с 22-го года, для прикрепления к вашей ячейке, а также примите его в свою артель...»
Илюшка положил листок в карман, осмотрел парня с головы до ног.
— Ну, что ж, будешь с нами работать. Сейчас у нас собрание, полезай на нары.
Шалыгин забрал сумку, по пути зацепил ремнем угол стола и стукнулся головой о поперечную балку.
— Вот дылда! — громко сказал кто-то!
Все засмеялись. Улыбнулся и он.
Во время чтения, его шопотом спросили:
— Откуда пришел?
— С прииска Орочен, — охотно поведал он, — там золото пустяковое, все ребята разбрелись. Ушел и я, голодать нет охоты...
С полчаса он сидел спокойно, следил за движением Илюшкиных губ. Затем прилег на нары и зевнул.
— Скучно!
— Скучно? — ехидным голосом переспросил кто-то, — с первого раза и — скучно? Погоди, скоро собакой взвоешь!
— Почему так?
— Вот поживешь узнаешь. Мы этим уставом по горло сыты... на каждом собрании слушаем.
— Неужели других забот нет?
— А кто их знает! Илюшка говорит, что каждый комсомолец должен знать устав слово в слово... вот и слушаем.
Шалыгин побарабанил пальцами по голенищу сапога и вздохнул.
— Дела...
Через несколько минут он уже спал, видно измученный долгой ходьбой.
В конце собрания, когда ребята загалдели и ринулись к двери, он вскочил и побледнел, как подсудимый в ожидании приговора.
— Ах, черт, заснул ведь... вот история!
Растерянно оглядывался, будто ждал насмешек и порицаний.
Никто не обращал на него внимания. Сон был частым спутником наших собраний.
Его прозвали Дылдой. Это прозвище соответствовало его росту, худобе и неуклюжести.
С первых же дней его пребывания стряпуха Настасья воспылала к нему особой нежностью. Она была суеверна и всегда печалилась, что в нашей артели тринадцать человек.
— Нехорошее число, — говорила она, — вот увидите, принесет оно нам беду...
Дылда был четырнадцатым.
Однажды, он заговорил с Илюшкой о наших собраниях:
— Как бы их расшевелить? Уж больно скучно, все пункты да параграфы... давайте о чем другом поговорим.
Илюшка неодобрительно повел бровью:
— Устав ВЛКСМ для тебя скучен? Хм! Что ж, по-твоему его дураки писали? Ловко! Молчал бы лучше товарищ.
Как-то раз, на участке, во время перерыва, Дылда заметил, что у нас нет стенной газеты.
Илюшка предложил ему:
— Что ж, займись этим делом, если охота есть...
Через несколько дней в бараке, на видном месте, висел лист серой бумаги, исписанный яркой китайской тушью. В газете было всего три статьи, написанных Дылдой и пара рисунков. Один из рисунков высмеивал наше увлечение спиртом: на большом значке КИМ'а, точно на столе, стояли бутылки и стаканы, а вокруг, в самых разухабистых положениях, сидели ребята. Этот рисунок сильно задел ребят. Единогласно решили заменить его другим, более безобидным.
Дылда не пил спирта. До истории с рисунком никто не придавал этому особого значения. Хочешь пей, хочешь не пей — кому какое дело! Но после этой истории, каждый старался всеми правдами и неправдами втянуть его в пьянку.
Он упорствовал.
— Не могу! Попробовал раз и целые сутки как отравленный лежал. Брюхо не принимает.
Мы настаивали. Тогда он заговорил о дисциплине, о комсомольских обязанностях. Говорил ловко. Никто не пытался возражать ему. Кряхтя, похлопывая ладонью по коленям, мы умолкали. Не сдавался один Илюшка. Он пренебрежителъно отмахивался:
— Засохни! Хорошо распевать эдак где-нибудь в жилом месте, где кино, девчата под боком и работа легче перышка. А тут — тайга, кругом на сотни верст леса да болота, чорт ногу сломит... С утра до поздней ночи, по шестнадцать часов в сутки, паришься на участке, — и не выпить? Брось! Если не пить, так с тоски петлю на шею! Верно?
— Совсем неверно! Чем же, по-твоему, комсомолец от других отличен? Ни чем? Ты, вот, каждое воскресенье устав бубнишь, а помнишь, что там написано?
— Мало ли что написано! Это для тех, кто по восемь часов работает, да каждую неделю в баню ходит. У нас этого нет. У нас дpyгoe... одним словом — алданские условия! Ничего не поделаешь...
Спор затягивался. Илющка горячился, сыпал бранью. Дылда курил папиросу за папиросой. Мы не вмешивались и вполголоса обсуждали между собой их доводы. И тот и другой, по нашему мнению, были правы, и мы никак не могли разобраться, кто же более прав?
Приходила Настасья и своим всезаглушающим, добродушным басом, охлаждала спорщиков:
— Чего разорались? Будет вам! Люди делом заняты, а они болтают, как баре на спокое.
Так и расходились, ни до чего не договорившись.
Илюшка крепко не взлюбил Дылду. Стараниями Илюшки, тот очутился на самой тяжелой работе, — в забое. Нелюбовь перешла в ненависть, когда Дылда предложил собранию поговорить о дружбе секретаря с опиокурильщиками.
— Лишаю тебя слова! — крикнул ему Илюшка и обратился к собранию, — до сих пор, ребята, мы жили тихо, работали дружно. Появился Дылда и вот... пожалуйте... что ни день, — новая буза! Я предлагаю разом, по-комсомольски, прекратить это. Дадим ему за склочничество строгий выговор, верно? Кто за?
Натиск был сверхстремителен и большинство подняло руки. Илюшка расчеркнулся в протоколе и объявил собрание закрытым. Все стали и запели «Гвардию».
Вечером, за ужином, Дылда попросил Настасью:
— Выстирай мне к завтрашнему вечеру рубаху, ту, с белыми кружочками.
— Зачем, или праздник какой?
— Нет, на прииск Незаметный иду, в райком.
Мы молча переглянулись. Илюшка закашлялся и, чертыхаясь, вытащил изо рта длинный обрезок капусты.
На другой день. Дылда отправился на Незаметный.
Отправился не так, как обыкновенно странствуют с одного прииска на другой. Его положили на широкую холстину, подвязанную к седлам двух лошадей. Сопровождали его милиционер горной охраны и один из наших ребят. Обоим был дан строгий наказ, во что бы то ни стало поместить Дылду в незаметнинскую больницу. На нашем прииске не было даже клочка марли.
Дылда качался между крупами лошадей, как в гамаке. Руки его, казалось, удлинились и стали похожи на обглоданные куриные лапы. Пепельное, изодранное острыми камнями лицо выражало полное спокойствие и равнодушие к окружающей суете. Нижняя губа была рассечена на-двое, и около подбородка упрямо извивалась пунцовая лента.
Настасья выла и металась вокруг лошадей, как щепка в водовороте. Мы с трудом увели ее в барак.
Вся история произошла на рассвете, перед началом работы. Дылда только-что спустился в забой, держа кайлу на плече. На некоторых участках уже начали работу и, за обычным шумом, мы не обратили внимания на легкое сотрясение земли и неясный гул, какой бывает при прорыве плотины вешней водой.
Прибежал Хунгуз:
— Забой обвалился! Там Дылда... засыпало eгo...
Рискуя вызвать новый обвал, мы отокопали Дылду. Он был еще жив.
Вот и все.
После отъезда Дылды мы гурьбой вернулись на участок. О продолжении работы никто и не заикался. Нужно было сперва очистить забой, а на это потребовалось бы дня три.
У обрыва, над полузасыпанным забоем остановились. С сожалением поглядывали вниз, где лежал ворох влажной земли. Из нее торчали гнилые коряги, камни, ломти глины, клочья серой от пыли зелени.
— Эй, комсомольцы! — окликнули нас с соседнего участка. — ваши, что ли, свайки у нас лежат?
— Какие свайки?
— Самые обыкновенные, деревянные. Берите их к чертям! Нашли куда положить... работнички тоже...
Мы перетащили с соседнего участка на свой четыре сваи, недоумевая, откуда они появились.
Кто-то вдруг вспомнил.
— Обожди, ребята... ведь это те самые, которые мы третьего дня в забой поставили... Ну, конечно! Вот и метки, смотрите...
Все окружили догадливого парня. Разглядывали метки с такой жадностью, будто они могли выручить нас из неприятного положения. Дело было ясно! Самый безнадежный глупец понял бы, что обвал произошел не от слабости почвы, и не от подземной воды, а подготовлен чьими-то грязными руками. Кто-то вынул из забоя сваи и земля, лишенная поддержки, обрушилась при первом же ударе кайлы.
Мы не долго ломали голову над тем, кто бы мог это сделать. Взгляды всех обратились на Хунrуза. Ночью, накануне обвала, он несколько раз исчезал из барака и его видели на тропе ведущей к забою.
Он сильно перетрусил, глаза eгo округлились, нижняя челюсть запрыгала, как при жестоком ознобе. Даже не пытаясь оправдываться, он выпалил;
— Это Илюшка... ей-богу! Я не виноват... он говорит: сними подпорки, пусть Дылду землей задушит... туда, говорит, ему и дорога ... ей-богу, так и сказал! А сам бы я никогда... три бутыли спирту посулил, а отдать, стервец, запамятовал...
Илюшки с нами не было. Не было его и в бараке. Настасья посоветовала итти к китайцам и сама пошла с нами.
— Секретарь комсомольcкий здесь? — обратились мы к юркому китайцу, сnоявшему, словно на часах, у дверей своего барака.
— Какой секретарь? — затараторил он, — нет секретарь... Уходи, мало-мало гуляй... наша люди кушай, сиди.
— Нишкни, сорока! — Рявкнул кто-то, отстраняя китайца.
— Зачем идешь, нельзя! Моя кругом кричать будет.
— Ладно, кричи.
Вошли в барак. На земляном полу, вокруг дымящегося таза, сидело пятеро китайцев. Они подхватывали палочками вареные бобы и отправляли их в рот. Haшe появление ничуть не встревожило их. Продолжали. есть, молча поглядывая на нас.
Один из них — старик, без рубахи, с впалой, грязно-желтой грудью - встал и прикрыл своим телом ситцевую занавеску, отгораживающую угол барака.
— Тут больной.
Мы обошли его и сдернули занавеску. На нарах, среди лохмотьев и серых подушек, сидели двое. Третий лежал и нам были видны только окованные гвоздями подошвы его сапог. Пахло жженым маком и горелой тряпкой. Желтые огоньки лампочек напоминали хищный блеск кошачьих глаз. Сизый дым густыми хлопьями окутывал головы курильщиков. Комочек опиума на конце раскаленной иглы пузырился и шипел, как раздраженный уж.
Кованые подошвы принадлежали Илюшке. Несколько дней тому назад он собственноручно снабдил их гвоздями. Мы ухватились за эти подошвы и сдернули Илюшку на пол. Он таращил стеклянные глаза, хлопал губами и мычал, точно ему отрезали язык. Руки его крепко сжимали трубку с чечевицеобразной чашечкой на конце.
— Волоки на воздух! Там разделаемся...
Он упал в мутную лужу около порога. Его били, пихали ногами, поливали отборнейшей бранью.
Китайцы высыпали из барака и беспокойно тараторили. Старик с впалой грудью хватал ребят за рукава и стонал:
— Не надо... нельзя убить... шибко плохо будет! Не надо...
Кое-кто опомнился и оттащил остальных. Илюшка xpиплo дышал, медленно сгибал пальцы, вдавливая их в грязь.
Китайцы подняли его и, боязливо оглядываясь, потащили в барак.
Кто-то из нашей группы крикнул им вслед:
— Как очухается, передайте ему, пусть проваливает с прииска. Если попадется на глаза, вдрызг разделаем!
Через четыре дня вернулся с Незаметного провожатый Дылды. Он обрадовал нас сообщением:
— Дылда будет жить! Доктор поклялся отстоять его. Только... парню изрядно перетряхнуло нутро и еще... еще пришлось отнять левую ногу... до колена.
Дылда прислал записку:
«Здорово ребята! Жму вам руки и сообщаю, что отделался все-таки легко. Сам удивляюсь, как это я остался жив. Может быть еще удастся поработать с вами, а также поспорить с Илюшкой о наших собраниях...»
Он ничего не знал об изгнании Илюшки.
Может быть это к лучшему.