— Одним словом, мистер Макс, если дело будет и дальше итти так, то все полетит к чорту! — и Бакич, рубанув в воздухе вытянутой вперед ладонью, кивнул в сторону застекленноЙ двери налево.
Макс Шольп, высокий и бледный молодой человек, тоже посмотрел на дверь и тяжело вздохнул. С самого раннего детства эта дверь в жизни его и всех домашних занимала огромное место, превращаясь по временам в сваеабразное «табу», о котором говорили шопотом, около которого ходили на носках, стараясь не шуметь — застекленная дверь в конце коридора.
— Вы знаете, мистер Макс, — продолжал Бакич, пригибаясь к собеседнику и таинственно приподнимая брови, — он за последнее время почти не пускает меня ни в кабинет, ни в мастерские. Я из его секретаря превратился в какого-то парня, которому изредка разрешают потоптаться на пороге, исполнить какое-нибудь пустяковое поручение, — и только. У нас сейчас в мастерских идет такая возня, какой раньше никогда не бывало... Сверлят, полируют, точат — и просто мешают друг другу... И, главное мистер Макс, никто, даже Мюлов, не знает, что мы такое сооружаем... Ведь, вам знакома милая манера вашего папаши — никого не посвящать в свои тайны до поры-до времени, а затем преподнести миру такую штуку, на которой репортеры в три дня наживают столько денег, сколько ваш покорный слуга едва заработает в год.
— Послушайте, Бакич! устало проговорил Макс. — У вас тоже очень милая манера во всяком деле обращать внимание на денежную сторону. Уверен, что на другой день после Варфоломеевской ночи вы бы стали подсчитывать убытки гугенотов.
Бакич ответил принужденным смешком.
— Преувеличиваете, мистер Макс! Ну да, впрочем, не в этом дело. Я вызвал вас на этот разговор только потому, что, как вы, может быть, и сами заметили, с вашим отцом, творится что-то неладное... Он невменяем. Кричит, волнуется из-за каждого пустяка и чудачит. Вчера, после того, как мистер Андерсон показал ему только что выточенную какую-то не то втулку, не то трубку, он сначала прощупал ее со всех сторон измерительным циркулем, а потом схватил Андерсона и прошелся с ним по мастерской фокстротом. И было не смешно! Когда такие люди, как профессор Шольп, танцуют фокстрот, — жутко, мистер Макс!
Застекленная дверь кабинета внезапно отворилась, и в проеме ее, засунув руки в карманы, показался профессор Шольп, маленький, сухой, с целой копной седых волос, похожий на Момзена, старик.
— А вы все врете, Бакич! — неожиданно, сильным для его маленькой фигуры голосом сказал он.
Бакич встал. Почтительно наклонившись к Шольпу, он придвинул к нему освободившееся кресло.
Тот отрицательно мотнул головою.
— Вот что, Макс! — медленно и задумчиво начал он. — Теперь и вы, Бакич, можете слушать. Eсли произойдет на этих днях нечто, что встряхнет немного человеческий муравейник, то все это. — он указал рукою по направлению кабинета и мастерских, — придет оттуда.
Бакич насторожился. Как понтер на стойке, он весь потянулся к Шольпу, и в глазах его мелькнул жадный огонек. Профессор внимательно посмотрел на него, потом хитро улыбнулся и продолжал:
— Бакич, я вам сейчас покажу что-то, чем вы будете изумлены чрезвычайно! — Шольп пошарил в кармане, Бакич затаил дыхание и уставился на руку профессора.
Тот продолжал шарить. Бакич не дышал, весь побледнев от напряженного ожидания.
И вдруг, резким движением выдернув руку из кармана, Шольп выбросил к рысьему лицу Бакича обыкновенную комбинацию из трех пальцев — старческих, маленьких, как у ребенка, и обтянутых пергаментной кожей пальцев.
Бакич зашипел. Шольп рассмеялся неприятным стариковским смехом, погрозил Бакичу пальцем, повернулся и направился в кабинет. Дверь щелкнула и глотнула его; так собака, щелкнув зубами, глотает на-лету брошенную ей подачку.
Вечерело. В открытое окно холла врывался аромат угасающего июльского дня, — пахло вялой тpaвой скошенных газонов сада — типичного английского ландшафтного сада, с сетью причудливых извивающихся, посыпанных желтым песком, дорожек. Сочно и мягко щелкала травокосилка, которую катал садовник около окон.
Молодой Шольп решил переговорить с ближайшим помощником отца, инженером Мюловым, расспросить его о том, что делается в мастерских. Отец, скупой на разговоры о своих делах, за последние три месяца и совсем перестал делиться с ним своими мыслями и проектами.
Мюлов, вместе с прочими, работавшими в мастерских, должен был пройти через сад к станции, чтобы ехать в город. Странный человек был этот Мюлов: корректный, медлительный в движениях, он представлял собою ходячую схему прописных добродетелей. — Стопроцентный немец, аккуратный до педантизма, все в его натуре было пригнано точно, прочно и убедительно.
Прозвучал электрический звонок; с этим сигналом прекращались работы в мастерских. Через две-три минуты из-за угла дома показались рабочие, человек пятнадцать, и прошли через боковую калитку к шоссе.
Вышел мастер Андерсон, великан и толстяк, человек, которому Maкc очень симпатизировал, милейшая личность, золотые руки и, насколько его знали все окружающие, — такое-же золотое сердце. Он приветливо поздоровался с Максом и явно с холодком — с Бакичем.
— Скажите, дружище Андерсон! — начал Макс. — Вот ко мне сейчас пришел мистер Бакич и сказал, что мой отец за последнее время не совсем... здоров. Вы его видите чаще, чем мы. Может быть, и вы что-нибудь заметили?
При каждом упоминании о Шольпе Андерсон выражал на cвoeм толстом и красном лице ту степень уважения и преданности, с какой действительно относился к профессору. Он косо посмотрел на Бакича.
— Ну, так что-же, мистер Шольп! — загораясь энтузиазмом, воскликнул Андерсон. — Что бы с ним ни случилось, а уж я его не оставлю.
Ответ был не совсем по существу, но больше Макс не расспрашивал. Попрощавшись с Андерсоном, он пошел навстречу Мюлову. Тот, как всегда, застегнутый, несмотря на теплый летний вечер, на все пуговицы своего пальто, шел с таким видом, как будто производил шагомерную съемку.
— Добрый вечер! — сухо поздоровался Мюлов, смотря куда-то мимо Макса своими бесцветными, немного косящими глазами. На вопрос Макса о работах отца, он подумал, пожевал губами и, с едва уловимой ноткой раздражения, заметил:
— Герр Шольц работает сейчас над аппаратом, которому, судя по всему, придает исключительное значение. Я за последнее время почему-то лишен чести быть его доверенным. Сейчас выполняю задание по отдельным чертежам, общего назначения которых не знаю.
И, приподняв шляпу, добавил:
— Будьте здоровы-с!
— Настоящая цапля! — подумал Макс, провожая глазами продолжавшую шагомерную съемку фигуру.
— Хорошо зарабатывает! — вздохнул Бакич, срывая с клумбы гвоздику и вдевая ее в петлицу.
Все это происходило в пятнадцати милях от Лондона и в трех минутах ходьбы от одной из промежуточных станций Чатам-Дуврской железной дороги, в Мертон-Гаузе, участке, принадлежавшем профессору Шольпу. На этом участке стоял небольшой двух-этажный каменный дом, с садом вокруг него, соединенный коротким застекленным коридором, ведущим из холла, с лабораторией — кабинетом профессора и его мастерскими, полу-исследовательского, полу-промышленного типа. Слишком богатый, а, главное, слишком большой ученый, чтобы извлекать исключительно комммерческую пользу из своих изобретений, профессор Шольп часто ставил дорого стоющие опыты, не окупаемые материально. Работавший преимущественно в области электротехники, он на своем шестидесятилетнем веку сделал много изобретений, начиная с мелких усовершенствований в скромных карманных батарейках и кончая сложными электрическими установками громадных напряжений.
Обладая необычайной трудоспособностью, могучим умом и волей, он съумел сделать свое имя известным каждому мыслящему человеку. Понимая большое практическое значение своей работы, он тщательно выбирал себе помощников, и если выбрал в число их и Бакича, то только вследствие упорных и униженных просьб с его стороны.
Этот, растерянно бродивший на задворках науки и мучившийся над микроскопическими техническими вопросами, полу-серб, полу-молдаванин, выполнял у него секретарскую работу, которую сам Шолып старался сократить до минимума.
Инженер Мюлов был приглашен Шольпом из-за его, действительно, замечательной методичности, упорства в разрешении поставленных перед ним задач и исключительной работоспособности.
Но все-же, если Мюлову и суждено было остаться на решете истории и не просеяться, вместе с прочей человеческой мелочью, в безвестную тьму, то только потому, что судьба зацепила его скромное имя за крупное имя Шольпа.
Сын Шольпа, Макс, как сыновья почти всех выдающихся людей, был самым обыденным человеческим типом, — природа слишком долго и любовно работала над отцом, чтобы продолжать эту творческую работу и над сыном.
Два другие, старшие сыновья-близнецы профессора, были убиты в последний год великой войны. Макс смутно помнил, что смерть их произвела большую перемену в характере отца, — прежде веселый и радостный, он замкнулся в себе, стал нелюдимом и с головою ушел в свое дело, и Макс вырос тихим, немного болезненным и флегматичным _молодым человеком, предоставленным самому себе.
Мать его умерла давно, и все хозяйство дома вела его няня, подвижная старушка Марта. И если профессор Шольп царил в своей лаборатории и мастерских, то она, со своими громыхающими ключами и ослепительно белыми, накрахмаленными, твердыми, как жесть, наколками, царила во всем остальном доме.
Не будь Марты, единственной женщины в доме, все пошло бы своим естественым порядком, — к бестолочи и запустению. Ходили бы оборванные, удивлялись бы кражам (если бы только их замечали), забывали бы есть.
Прошла неделя. Вернувшись в первом часу ночи из города, Макс лежал, не раздеваясь, на кровати и обдумывал все то, что произошло за последние дни.
События шли, все ускоряясь в своем беге, с неумолимой и, как казалось Максу, жуткой последовательностью.
Отец почти не ложился спать. Все ночи проводил он в лаборатории, и, по щели между рамой окна и тяжелыми, плотными шторами, можно было судить, что он то зажигает, то почему-то тушит свет. Временами, заглушенные дверьми, слышны были звуки его дикой, свидетельствовавшей о полном отсутствии музыкального слуха, песни.
В мастерских все буквально сбились с ног. Шольп торопил рабочих, суетясь у машин, и раз чуть было не попал рукой в приводной ремень фрезерного станка.
Андерсон не отпускал его ни на шаг, одним своим неизменно добродушным и безмятежным видом успокаивая его, принимал вместе с ним отдельные готовые части от рабочих и отсылал их в сборочную. Там, в одном жилете, со зловонной сигарой в зубах, Мюлов с двумя монтерами, не теряя своего методического, солидного вида, собирал по чертежам Шольпа, аппарат, назначение которого еще не понимал никто.
Потом Андерсон был послан отцом в город, пропадал там два дня, а на третий день на лужайку около дома мягко снизился моноплан с веретенообразным, окрашенным в голубой цвет корпусом и такими-же почему-то голубыми крыльями. Из него вылезли Андерсон и пилот. Аэроплан вкатили в расположенный рядом с мастерскими сарай, и пилот сейчас-же уехал в Лондон.
На следующий день около аэроплана стал возиться Андерсон с тремя рабочими, — из сарая доносился шипящий звук сверл и звонкие удары по металлу.
... А сегодня случилось нечто, до такой степени нелепое, что и сейчас, лежа на кровати, Макс, при воспоминании об этом, чувствовал, как к сердцу подползало что-то и сжимало его невидимым, неожиданным и грубым прикосновением.
Днем из кабинета отца раздались отчаянные крики, — кричал он, кричал так, как может кричать человек только в состоянии доходящего до исступления раздражения, — и вдруг дверь кабинета с треском распахнулась. Из нее, с выражением ужаса на своем рысьем лице, как пуля, вылетел Бакич, а за ним Мюлов. Всегда корректного, уравновешенного немца узнать было нельзя: со сбившимся галстуком и одетым в один рукав пиджаком, он, бледный и взволнованный, с косящими больше обыкновенного глазами, прибежал, вместе с Бакичем, через холл в сад. За ними выбежал отец с каким-то металлическим стержнем в руках. Красный, неистово кричащий, растрепанный, с дергающимися движениями рук и ног. Когда Бакич и Мюлов пробежали сад и скрылись на повороте шоссе, из мастерской, на-перерез отцу, мелкой рысцой, отдуваясь и тяжело неся свое шестипудовое тело, бросился Андерсон и мягким и вместе с тем сильным движением обхватил его.
— Одну минуточку, мистер Шольп, одну минуточку! — с убеждающим шепотом наклонился он над ним.
— К чорту, Андерсон! — вскрикнул тот, стараясь вырваться, но сильные руки мастера держали его крепко и нежно; так держит мать разбушевавшегося ребенка, оберегая его от ушибов. — К чорту, Андерсон' — повторил он через несколько секунд, но уже робким, смирившимся тоном. — О, мерзавец, мерзавец! — с тоской закончил он и вдруг, прижавшись к широкой груди Андерсона головой, заплакал.
Андерсон, все так-же обнимая, повел его обратно к дому.
Макс хотел было подойти к ним, но Андерсон отрицательно покачал головой.
Вечером же, после работ, мастер пришел к нему в его комнату.
— Мистер Шольп, — начал Андерсон, осторожно опускаясь в подставленное eму Максом кресло, — сегодня рассчитал рабочих и, как вы сами видели, выгнал мастера Мюлова и Бакича. Я — человек необразованный, учился на медные деньги и боюсь давать какие-бы то ни было советы. Давайте, подумаем вместе...
И они долго, взволнованно говорили о том, что предпринять, и решили — Андерсон не вернется в город, а останется с профессором, стараясь не упускать его из виду, а Макс поедет в Лондон, к Мюлову, чтобы узнать от него подробности странного происшествия. О том, что случилось у профессора с двумя его помощниками, Андерсон ничего не мог сказать. Вот уж сутки, как Мюлов с профессором работали в сборочной, почти не выходя оттуда и требуя туда еду. Как очутился с ними Бакич, было совершенно непонятно.
Пoтом уже, сидя в поезде на пути в Лондон, Макс решил зайти к доктору Кролю, изрестному в Сити невропатологу и психиатру, чтобы поделиться с ним впечатлениями о состоянии отца, посоветоваться с ними, а если удастся, то и привезти его в Mepтон-Гауз.
Мюлов встретил его в халате, с головой, повязанной, на подобие чалмы, мохнатым, пахнувшим уксусом, полотенцем. На просьбу Макса рассказать о случившемся, он ответил неожиданно резким отказом.
— Я слишком взволнован всей этой... — он приостановился, подыскивая выражение, — Schweinerei, — закончил он по-немецки, — чтобы давать какие-бы то ни было объяснения. Мне противно вспоминать об этом.
Когда он выходил от Мюлова, навстречу ему попалась стая одетых в синее мальчишек-газетчиков, с вечерним выпуском «Трубы» — грошевой газеты-сплетницы, падкой до всевозможных сенсаций.
— Кошмарное убийство в Айлингтоне! — кричали они на ходу, — Матч Джонса с Кеем! Сумасшествие профессора Шольпа!
И когда изумленный Макс почти вырвал из рук мальчишки еще сырой и пахнувший краской номер и лихорадочно развернул его, — со второй страницы сверху закричало на него набранное жирным шрифтом объявление:
— Это дело Бакича! — молнией пронеслось в его пылавшем мозгу. — О, негодяй! — воскликнул он, комкая газету и бросая ее на тротуар.
А полчаса спустя, когда он звонил у двери д-ра Кроля, у него было такое чувство, как будто его несчастного, такого чужого и вместе с тем нежно любимого им отца раздели и выставили на осмотр тупо глазеющей толпы.
Кроль внимательно выслушал его, останавливаясь на тех деталях, которые казались Максу несущественными, и, наоборот, совершенно не обращая внимания на внешнюю сторону событий, распросил о родственниках, дедах и бабках, и о самом Максе, пристально смотря на него своими умными, холодными глазами.
На просьбу Макса поехать сейчас-же в Мертон-Гауз, он ответил отказом, заявив, что приедет туда завтра, в час дня.
Долго бродил Макс по Лондону, не решаясь ехать домой, — хотелось уйти хоть ненадолго от такой сложной, запутанной, и, как ему казалось, зловещей домашней обстановки.
С Оксфорд-Стрита, где жил Кроль, он свернул в Гайд-Парк, долго гулял в нем, а затем, перейдя Вестминстерский мост, почти у самого Хрустального Дворца, усталый и разбитый, прошагав половину Лондона, сел в такси и поехал домой. Дома его встретила Марта и сказала, что отец с Андерсоном заперлись в сборочной, работают и мирно беседуют.
— Я несколько раз приходила, — сказала она, — через сад к окнам сборочной и слушала. Все, кажется, благополучно. А вы ложитесь, Макс! На вас и лица нет.
Долго лежал он, смотря через окна на синее бархатное небо с раскинувшейся по нему серебряной шалью Млечного Пути, на живой трепет звезд. Но вот, наконец, закружились в его сознании отдельные отрывки событий и слов, и, разрывая газетный лист, вынырнула лисья голова Бакича, стала пухнуть и вытягиваться, и уже не Бакич глядел на него из мутной тьмы, а Кроль, в огромной, пахнувшей уксусом белой чалме. Кошмарное убийство в Айлингтоне. — Schweinerei! кричал Кроль. Потом Кроль, превратившийся в Мюлова, синий мальчишка-газетчик и появившийся откуда-то Андерсон схватили блестящий металлический стержень и стали вырывать его друг у друга. Стержень упал с оглушительным лязгом.
Макс сразу проснулся от этого звука и понял, что это — лязг ключей Марты, стремительно подымавшейся по лестнице. Потом лязг внезaпно смолк. Макс открыл глаза. Было совершенно темно.
— Который теперь час? — подумал он и нащупал выключатель, чтобы взглянуть на часы. Выключатель щелкнул, на электричество не зажглось. Немного удивленный, он чиркнул бензиновой зажигалкой, но она не загоралась. Он чиркнул еще раз и привычным движением прикоснулся большим пальцем к фитилю, пробуя, не высох-ли бензин, — и вдруг острая, как от ожога, боль, кольнула его в палец.
Он почувстворал, как сразу обмякло его тело, колени задрожали, и мучительное чувство недоуменного ужаса поползло по коже спины и головы, шевеля волосами. — Что это, что это?.. — шептали губы, и, весь в холодном поту, он вскочил с кровати и бросился из комнаты.
На площадке лестницы кто-то охал.
— Кто там? — окрикнул он.
В ответ ему понеслось тихое всхлипывание. Осторожно нащупывая каждый шаг, он пошел по этому звуку, и нога его уперлась во что-то мягкое. Он наклонился и нащупал голову и плечи, — Марта сидела на полу лестничной площадки и, закрыв руками лицо, покачивалась взад и вперед.
— Ох, ох! — всхлипывала она, и при каждом ее покачивании бренькали ключи.
— Что это, Марта? — спросил Макс, но Марта ничего не ответила ему. И, близкий к обмороку, Макс сполз около нее на пол, смотря широко открытыми глазами в непроглядную тьму... Он почувствовал, что дрожит весь мелкой, противной дрожью, и не только от страха, но еще и от чего-то другого. — Как xoлодно! — догадался он.
Действительно, холод все усиливался. А напряженная тишина зловещей тьмой сковала этих двух сидящих на полу и близких к обмороку людей...
И вдруг, резкий свет ударил их по глазам. Будто кто-то навел на них ослепительный прожектор: стало светлo, как днем. И это, действительно, был день, солнечный июльский благословенный день.
— Что-же это, Марта? — опять повторил Макс.
Марта стала рассказывать. Взволнованно, захлебываясь остатком слез, повторяя и не договаривая слов, она рассказала Максу, как в седьмом часу утра Шольп и Андерсон вытащили из помещения сборочной какой-то большой ящик и, волоча его по земле, втянули в сарай, где стоял аэроплан. Долго возились они там; она успела прибрать несколько комнат, спуститься за провизией в ледник, выдать ее повару и заказать утренний завтрак. «Баранье рагу и кокиль из форели», — припомнила, вздыхая она. Это такое обыденное, будничное, сразу успокоило ее и рассказ стал более связным.
— Пробыла я на кухне часов до девяти. Ведь, вы знаете нашего Матвея! Чуть отвернешься, он сейчас какую-нибудь пакость выкинет: или вино прямо из горлышка хлебнет, или начнет пробовать пальцами свою стряпню. И уж хотела я собрать все на подносе и снести в кабинет, как услышала треск аэропланного мотора. «Никак лететь собрались», — подумала я. И, действительно, минуты две мотор трещал с перебоями, а потом звук сдвинулся с места и стал все тише и тише.
— А как-же быть с завтраком? — спохватилась я, и побежала из кухни посмотреть. Не успела сделать и трех шагов, как вдруг этот ужас! Стало темно сразу, как будто кто-то схватил солнце и положил себе в карман. Господи, господи! — закачалась опять Марта, и слезы потекли по ее старческому, изрезанному морщинами лицу.
— Обезумела я и, натыкаясь на стулья, побежала наверх, к вам, Макс! А на последней ступеньке ноги не выдержали, и упала я, старая, коленку расшибла.
Тут только Макс заметил, что они продолжали сидеть на полу. Он встал и, бережно приподняв старуху, поставил ее на ноги.
Совершенно обессиленная, прошла она к себе в комнату и прилегла на кровать. Макс спустился вниз и прошел через сад к сараю. Ворота его были раскрыты, и от них шли две свежие колеи колес аэроплана, — видно, ночью шел дождь. Футах в тридцати от сарая земля была притоптана, а, начиная с этого места, колеи становились все мельче и мельче, пока, наконец, футов через пятьдесят, не исчезли совсем. Тут аппарат оторвался от земли.
3агадочно молчали пустые мастерские. Макс подошел к двери сборочной и повернул ручку. Она не была заперта. На полу валялись инструменты, обрывки проволок, металлические стружки, а на табурете, у окна, лежала рабочая блуза Андерсона. Макс через следующее помещение прошел в кабинет отца; дверь его была тоже не заперта. В нем царил тот невообразимый хаос, который свидетельствовал о непрерывной, лихорадочной деятельности в течение многих дней, — когда некогда было есть, когда некогда было спать. На длинном чертежном столе лежала груда свернутых рулонами чертежей. Макс внимательно осмотрел комнату — камин, несмотря на июльские жаркие дни и теплые ночи, был полон серого, нежного пепла, — в нем что-то жгли.
А на письменном столе, с единственной карточкой двух убитых братьев Макса, прижатая прес-папье, лежала бумага, исписанная разметанным, торопливым почерком отца.
Макс нагнулся и с трудом разобрал следующие слова:
«Угол выхода — 15°. При высоте 1000 метров, диаметр пятна около шестисот метров. Надо выше, выше, выше, — и, да здравствует «Черный конус!».