ИСТОРИК МАРКСИСТ, №1, 1926 год. Задачи Общества историков-марксистов

"Историк Марксист", №1, 1926 год, стр. 3-10

Задачи Общества историков-марксистов

(Речь, произнесенная при открытии Общества в заседании 1 июня 1925 г.).

M. H. Покровский

Потребность об'единить на научной работе уже довольно многочисленный сейчас контингент товарищей-коммунистов, преподающих историю в наших ВУЗ'ах, — а также все более и более увеличивающиеся кадры близких к нам буржуазных историков, «приемлющих» марксизм, потребность эта чувствуется уже довольно давно. В годы учения эта потребность удовлетворяется историческими семинариями Института Красной Профессуры, — но как только учение кончилось, разрывается и научная связь, вчерашние участники коллективной работы превращаются в одиночек, т.-е. самым наглядным и очевидным образом деградируют. Примыкающие же к нам буржуазные историки совсем лишены возможности примкнуть к какой-либо коллективной работе1).

Мысль об организации общества, об'единяющего историков-марксистов, почти одновременно с Москвою возникла в Ленинграде среди историков-коммунистов, посланных туда на работу. Но их было слишком мало, они представляли собою незаметный островок среди буржуазно-исторического океана, — местные центры, видимо, ощущали опасение, как бы волны океана, не залили островка, и «опасный эксперимент» разрешен не был. Теперь здесь, в Москве, мы опираемся на несравненно более широкий круг партийной молодежи, здесь есть налицо и «старшее поколение», — перед нами все шансы, по крайней мере формальные шансы успеха налицо.

Из этого вовсе не следует, что наша задача очень легка и что путь наш очень гладок и ровен. Исторический материализм наших дней есть нечто, гораздо более тонкое и сложное, нежели исторический материализм даже 1917, не говоря уже 1897 года. Судьбы исторического материализма в России представляют собой такой блестящий образчик исторической диалектики, что собрание разрешит мне, надеюсь, остановиться на этом несколько подробнее.

Когда наше поколение начинало сознательную жизнь, первый — и довольно блестящий — расцвет материалистического подхода к истории в нашей стране был уже далеким прошлым, прошлым, основательно позабытым, густо намоченной губкой стертым из памяти людей.

Этот исторический материализм «первого призыва» связан с именами Щапова, а в особенности Чернышевского, и еще более, пожалуй, с именем Ткачева. Первый из них захватил наиболее широкий район своими историческими концепциями, — но самые концепции были необычайно туманны и как небо от земли далеки от марксизма, несмотря на всю свою весьма подлинную материалистичность, но материалистичность метафизическую. Чернышевский в период расцвета своей литературной деятельности плохо знал Маркса, — с его главнейшими произведениями он познакомился уже в ссылке, когда от его имени в русской литературе осталась только буква Ч., да и то не в качестве подписи под его статьями. Но, тем не менее, его «Кавеньяк» дает образец классового анализа французской революции 1848 года, в мировой литературе уступающий только анализу Маркса. А в ранних статьях Ткачева мы имеем постановки, столь близкие к позднейшим постановкам Каутского 1880—90 г.г., что, например, известная статья Каутского о реформации не дала бы почти ничего нового тому, кто знал бы старую статью Ткачева.

Но беда в том, что к 90-м годам статьи Ткачева решительно никто не знал и не читал, — не исключена возможность, что и сам Ткачев (уже знавший Маркса и цитировавший его) позабыл свою статью к периоду расцвета своей деятельности, когда он был довольно чистой воды бланкистом. Мокрая губка «суб'ективно-социологического» метода все это безнадежно стерла, — и в солиднейших научных исторических трактатах проблема «падения крепостного права» изображалась, как чисто моральная проблема: чтобы сие событие совершилось, нужно было, изволите ли видеть, чтобы помещики сознали всю «мерзость» крепостного права, что и побудило их «добровольно» отказаться от своих прав на крестьян. Мои слушатели, вероятно, с трудом представляют себе возможность такого положения вещей. Но я могу их уверить, что это действительно было так, и что когда к этой сахарной водице Ключевский подбавлял немного крепкого уксуса «государственного интереса», то это казалось уже верхом «научного» об'яснения. Мудрено ли, что мы пришли в восхищение от одной статьи будущего октябриста, а тогда рязанского предводителя дворянства, князя Волконского, где об'яснялось, что крепостное право пало не вследствие благородства души помещиков, а потому что эти последние стали вместо домодельных сальных свечей употреблять покупные стеариновые, а дочери их начали играть на фортепиано, которого тоже руками крепостных мастеров соорудить было нельзя. Что появление помещика на рынке в качестве покупателя обозначало появление его на рынке и в качестве продавца, — эта элементарная мысль, в настоящее время слишком элементарная даже для Совпартшколы I ступени, после народнического периода русской историографии могла показаться настоящим откровением.

Господство народнической идеологии недаром связано в нашей литературе с относительным застоем русской промышленности в 1860-70 годах. Бурный промышленный под'ем 1880—90 годов должен был дать новую идеологию, — и она не заставила себя ждать. Правда, наиболее подлинные ее образчики были скрыты от глаз массового читателя. Царская цензура переживала период еще весьма бодрой и крепкой старости и твердо держала стражу. Издания группы Освобождения Труда, писания Плеханова, первые работы Ленина распространялись в России в ничтожном количестве экземпляров — и, в сущности, не шли дальше немногочисленных в ту пору революционных кружков. Примером может служить судьба «Что такое друзья народа»: ведь для того, чтобы одна из ее глав безнадежно пропала, нужно было, чтобы сама брошюра существовала в том примерно количестве экземпляров, в каком существуют средневековые рукописи. А некоторые марксистские работы тех дней, — например, касавшаяся как раз крестьянской реформы работа Федосеева, — и совсем ни в каком количестве экземпляров не увидали света.

И тем не менее, исторический материализм пошел такой бурной волной, что захватил территорию, далеко выходившую за пределы не только революционных рабочих кружков, но и вообще всего, так или иначе связанного с пролетариатом. Мои слушатели, опять-таки, с трудом поверят, что фронт «экономического материализма» (такое тогда было название, — я к этому еще вернусь позднее) тянулся от Плеханова и Ленина слева до Максима Ковалевского и Милюкова (!) на крайнем нравом фланге. Иные старые люди, помнящие те времена, и до сих пор считают Максима Ковалевского одним из родоначальников исторического материализма на Руси. И что удивительного, если в те дни на страницах большого журнала «открывали», как некогда Америку, исторический материализм в писаниях немецкого приват-доцента Вейзенгрюна: это — когда существовали уже, отчасти даже и на русском языке, весь Маркс, вес Энгельс, лучшие ранние работы Каутского и Меринга и т. д. А на совсем русском, и очень хорошем русском языке существовал Плеханов, не считая старых работ Чернышевского и Ткачева. Нет ничего более нового, чем то, что хорошо забыто.

Широчайшее «марксистское пятно», вдруг расплывшееся чуть не на всю российскую историографию, при таких условиях должно было отличаться не только неопределенностью очертаний, но и большой тусклостью окраски. Уж ежели Милюкова, с его древле-Щаповским благочестием, помноженным на «государственность» Чичерина—Ключевского, можно было сопричислить к лику «экономических материалистов» (от марксизма Милюков с самого начала категорически и четко отмежевался, он и тогда не любил этого слова), — то что же удивительного, если всякого, кто к экономическому об'яснению исторического процесса присоединял упоминание о классовой борьбе, зачисляли в самые подлинные «ученики» (тогдашнее название для марксиста: самое слово было, конечно, нецензурным).

Только к самому началу нового столетия подлинный революционный марксизм, погребенный под этой грудой мусора, начал выбираться на свет: появились в легальном, массовом издании такие крупные работы Ленина, как «Развитие капитализма в России», ряд работ Плеханова, — увеличилось и количество переводных работ во много раз по сравнению с тем, что было за десять лет раньше. С другой стороны, несколько уже воспитавшаяся публика не причисляла к историческим материалистам не только Ковалевского и Милюкова, но и Булгакова с Бердяевым. Под некоторым сомнением до 1905 года у широкой публики оставались Струве и Туган-Барановский, которых иные продолжали еще считать какой-то «разновидностью» марксизма.

Было ли это, однако, сколько-нибудь «окончательное» достижение? Ничего окончательного диалектика истории не знает, — и достаточно было подняться сильному ветру, чтобы некоторые внешние украшения и нового здания, здания уже «революционного марксизма», начали отваливаться. Наша первая революция, мне это приходилось говорить уже не один раз, была великим учителем русских историков. После нее марксистами сделались многие, раньше никакого касательства к историческому материализму не имевшие — а в 90-х годах даже яростно спорившие с ним. Этот «марксизм после 1905 года» оказался не особенно устойчивым (пример — проф. Р. Ю. Виппер). Но он отразился, прежде всего, колоссальным, по сравнению даже с 90-ми годами, распространением исторических идей, более или менее близких к подлинному марксизму. «История России в XIX веке», Гранатовского издания, разошлась в 15.000 экземплярах, — за ней шла имевшая немного меньше успеха меньшевистская «История русской литературы», изданная «Миром» и т. д., и т. п. Недаром в конце этого периода департамент полиции забеспокоился и стал говорить о «легальной социал-демократической пропаганде», и даже о легальной пропаганде большевизма, по поводу издававшихся в России писаний Ленина и некоторых других большевиков. Словом, количественное распространение исторического материализма к началу второго десятилетия XX века было фактом, неоспоримым ни для кого, не исключая кадетов, которые именно этим обстоятельством, огромной популярностью, какую приобрел исторический материализм, вынуждены были от прежней тактики вышучивания и высмеивания перейти к тактике замалчивания, — доходившей до того, что некоторые марксистские исторические произведения не отмечались даже в библиографических обзорах «Вестника Европы» и в «Русской Мысли». Только громкий процесс, разыгравшийся около одного из таких произведений и созданный теми опасениями департамента полиции, о которых упоминалось выше, удостоил его этой чести.

Но если количество было безусловно на нашей стороне, то никак нельзя сказать того же о качестве. Издаваться в массовом масштабе имели возможность, прежде всего, меньшевики, — роль которых, как буржуазной агентуры среди пролетариата, со всею отчетливостью выяснилась уже к 1907 году. У них были литераторы, у них были и издатели — у большевиков и по той, и по другой линии была значительная нехватка. Вдобавок, что разрешалось меньшевику и кадету, то было под строгим запретом для большевика. - «Русская история с древнейших времен» должна была почтительно остановиться на пороге XX столетия, ограничиваясь глухими и невнятными намеками на то, что произошло по ту сторону этого порога. Для истории первой русской революции имелись только меньшевистские руководства, где так блестяще оправдавшая себя в 1917 году формула «диктатуры пролетариата и крестьянства» об'являлась совершенно не марксистской глупостью. Разборчивость цензуры доходила до того, что кадет мог беспрепятственно цитировать документы, за выдержки из которых сажали на скамью подсудимых и автора, и издателя, если то был социал-демократ, — большевику же даже именование (в цитате!) Желябова «Андреем Ивановичем» вменялось, как доказательство явного сочувствия террору.

Между тем требования, какие пред'являл к историку послереволюционный период, были не те, что до 1905 г. Кто оставался на позициях даже «революционного» марксизма перед революцией, тот был безнадежно отсталым человеком и обыкновенно и политически быстро скатывался вправо, уходя к меньшевикам. Оставшиеся верными «неурезанным лозунгам» должны были сильно пересмотреть свой исторический багаж. Собрание простит мне пример слишком личного характера, но другой сейчас не приходит на память: получив от «Мира» заказ на составление большого курса русской истории, я надеялся, попросту, издать свои лекции, несколько обработав их с чисто академической стороны; на деле получилась совершенно новая книжка, ставившая многие вопросы так, как до 1905 года мне и в голову не пришло бы их поставить. Самое главное, что нам дал этот памятный год, это было превращение диалектики исторического процесса из отвлеченного литературного термина в живой, осязаемый и конкретный факт, факт, не только наблюдавшийся нами воочию, но факт, нами пережитый. « Мы, — я имею в виду оставшихся верными «неурезанным лозунгам» — просто не могли смотреть на прошлое глазами не пережившего революции человека. Это был новый этап в развитии исторического материализма в России, точно соответствовавший новому историческому этапу, в который вступила историческая жизнь нашей страны.

Была ли это окончательная форма нашего исторического миросозерцания? Опять и опять диалектика истории не знает ничего окончательного. Двух вещей нехватало нам для того, чтобы наш исторический материализм не только отражал на себе пламенное дыхание революции, но и стоял на высоте требований этой последней. Во-первых, продолжала по старинке недооцениваться творческая роль масс. «Заветам рабства страшно верен», русский историк дореволюционных времен привык рассматривать массу, как об'ект действия сверху, — никогда, как суб'ект. В целом ряде глав «Русской истории с древнейших времен» — Смутное время, Пугачевщина, Декабристы — эта застарелая привычка определенно чувствуется: сегодняшнее заседание как раз посвящено разрушению одною из устоев этого исторического миража2). Революция 1905 года, к сожалению, мало способна была его разрушить. Выступление масс тогда было, во-первых, неудачным («всегда побитый виноват»), а во-вторых, в своих подробностях оно осталось нам, собственно, неизвестным, в том, что касается деревни. Материал, собранный вольным экономическим обществом от своих корреспондентов насчет аграрного движения 1905—6 годов, дал явно искаженную картину. Понадобилось опубликование жандармских донесений, — жандармы люди практические и тенденциозной публицистикой в своей секретной переписке не занимались, — чтобы мы увидали истинный лик русской деревенской революции и убедились, что она была неизмеримо более сознательной, неизмеримо более политической, и вовсе не так уже далекой от революции рабочей, как нам казалось. Исправить этот грех старой русской историографии — первейшая задача историков-марксистов входящего в жизнь поколения. Наш рабочий и наш крестьянин должны, наконец, иметь в руках книгу, которая изображала бы их прошлое не как дело хозяев и чиновников, а как их собственное дело, дело рабочих и крестьян.

Другую историческую извилину исправлять труднее — ибо нам не малых усилий стоило этот вывих получить, так как то была профессиональная уродливость, в известной стадии развития нашего ремесла очень для нас полезная. Я говорю об экономическом материализме. Для того, чтобы обосновать об'яснение политических перемен экономическими, для того, чтобы вышибить раз навсегда сладенькую легенду «суб'ективной социологии», делившей всех исторических деятелей на добрых и злых, на симпатичных и антипатичных, — для того, чтобы проложить дорогу хотя бы элементарно-научному пониманию истории, нам пришлось собрать грандиозный экономический, в частности историко-статистический, материал. Мы им гордились, он делал чрезвычайно наглядной и математически неопровержимой нашу аргументацию, — и теперь еще идущий от идеалистического понимания истории к материалистическому неизбежно пройдет через эти ворота. Но если нехорошо останавливаться в позе барана перед новыми воротами, то и задерживаться долго в воротах тоже не годится. Историческая статистика сама по себе нужна и необходима, но заменять ею историю совсем не годится. Никогда не надо забывать слов Маркса и Энгельса — они оба неоднократно на этом настаивают - что, хотя история и делается в определенной экономической обстановке, на определенной экономической базе, без понимания которой и сама история останется нам непонятной, — но делают историю все-таки живые люди, которые непосредственно могут руководиться и не экономическими мотивами. Анализ этих мотивов, даже совсем индивидуальных (Маркс это нарочито подчеркивает), вовсе не сводит нас с почвы метода историко-материалистического и не превращает нас в «психологистов».

Со всею ясностью этот наш дефект, пережитки «экономического материализма», сказался после империалистической войны и Октябрьской революции. Никакой цифровой анализ, никакие колонны цифр в об'яснении этих событий не поведут нас дальше понимания той социологической базы на которой события разыгрались. А мы должны понять, и понять по-марксистски, т.-е. понять историко-материалистически, диалектически, и самые события. Возможная вещь, что в 90-х годах показалось бы гениальным откровением — об'яснить момент начала войны 1914 года колебанием цен на пшеницу (как это сделано в одном близком мне и не очень давно, всего 7 лет назад, опубликованном произведении) — но теперь, когда мы в мельчайших подробностях знаем о таких вещах, как русско-французская военная и англо-русская морская конвенции, когда нам со всей точностью известна сложная махинация убийства Франца Фердинанда, мы понимаем, что цены на пшеницу тут не при чем. Политика империалистской войны опиралась на экономику империалистского хозяйства, без этой последней, попросту говоря, не было бы и этой политики: но, однажды родившись из недр финансового капитализма, эта политика, как всякий новорожденный, отделившийся от материнского организма, зажила собственной жизнью, и нельзя же всю будущую жизнь ребенка рассматривать с точки зрения утробного периода его существования.

Можно опасаться, что исправление этого вывиха больше всего пострадает от «закона инерции»; еще Энгельс отмечал большие практические удобства экономико-материалистического об'яснения истории, предостерегая против увлечения этими удобствами. Я должен себя подкрепить поэтому каким-нибудь большим авторитетом и думаю, что мне не так трудно его найти. Кто подходил к нашей октябрьской революции с точки зрения экономического материализма? Прежде всего, конечно, наши добрые меньшевики. По «уровню развития производительных сил» Россия 1917 года была совершенно неподходящей страной для начала социалистической революции: статистика тут была решительно против нас — цифры окончательно не хотели «сходиться». Взять хотя бы тогдашнюю русскую и заграничную производительность труда, соотношение мелкого и крупного хозяйств и т. п. Стало быть, рассуждали меньшевики, попытка низвергнуть в России власть буржуазии заранее осуждена на неудачу. Буржуазия немедленно же (первоначально, как известно, определялся срок в 3 недели) вернется, и ничего, кроме дискредитирования социализма, изо всей затеи не получится. Прошло не 3 недели, а немножко побольше, около 6 лет, и Ленин писал о предсказателях: «Они все называют себя марксистами, но понимают марксизм до невозможной степени педантски. Решающего в марксизме они совершенно не поняли, именно, его революционной диалектики». И закончил свою статью словами: «Слов нет, учебник, написанный по Каутскому, был вещью для своего времени очень полезной. Но пора уже отказаться от мысли, что будто этот учебник предусмотрел все формы развития дальнейшей мировой истории. Тех, кто думает так, своевременно было бы об'явить просто дураками».

Это сказано жестко, но это сказано по-ленински: в самый глаз. А так как общество, несомненно, пойдет по ленинскому пути, — иначе ему незачем было бы и возникать, — то, несомненно, в числе другого ему придется изживать и «экономический материализм» 90-х годов, крепко еще сидящий во многих из нас. Жесткая ленинская формула подтолкнет нас быстрее итти по этому пути и этим поможет нам стать не только историками-марксистами, но и историками-ленинцами. Этим пожеланием позвольте закончить мое вступительное слово.


1) Когда говорилось эта речь, РАНИОН, с его Историческим Институтом и соответствующими семинариями, еще только складывался. (назад)

2) На первом собрании Обшества историков-марксистов стряли доклады о Пугачевщине и о Крестьянской войне в Германии. (назад)