М. Н. Покровский. Историческая наука и борьба классов. т. I. 1933 г. ОТКУДА ВЗЯЛАСЬ ВНЕКЛАССОВАЯ ТЕОРИЯ РАЗВИТИЯ РУССКОГО САМОДЕРЖАВИЯ

М. Н. Покровский. Историческая наука и борьба классов. т. I. 1933 г., стр. 192-205

ОТКУДА ВЗЯЛАСЬ ВНЕКЛАССОВАЯ ТЕОРИЯ РАЗВИТИЯ РУССКОГО САМОДЕРЖАВИЯ

III.

Как видел читатель, нам с ним пришлось немало потратить времени, чтобы доказать истину, которая для каждого марксиста должна была быть аксиомой: чтобы доказать, что любая историческая теория есть такой же осколок идеологии определенного класса, как и любая теория экономическая или юридическая. Аншлаг «наука» красуется одинаково на всех этих теориях: и нет решительно никакого разумного основания отказывать в траве на «научность» теории Бем-Баверка, раз мы признаем такое право за теориями Чичерина или Ключевского. Нет никакого основания, если не считаться с тем фактом, что политическую экономию знает всякий марксист на зубок, а с русской историей, особенно древнейшего периода, многие из нас до сих пор знакомы весьма плохо.

Совершенно естественно, что предвзятая теория надевала своего рода шоры на историка. Буржуазная критика приучила нас к воплям, что «люди в шорах» — это марксисты. Весьма любопытно поэтому слегка заняться здоровьем самого врача и посмотреть, как надетые на его глаза классовые шоры мешали ему видеть факты, которые он отлично знал, которые он сам цитировал в своих произведениях.

Начнем с самого общего факта — борьбы со степью. Примем на минуту, что эта борьба действительно была пружиной, толкавшей вперед развитие Московского государства, и посмотрим, что получается.

Максимум напора степи на русское славянство приходится, без всякого спора, на XI—XIV столетия. Датами тут могут служить 1068 г. — когда Киевская Русь впервые была разгромлена половцами, и наступление на степь, очень заметное при Владимире и Ярославе, сменилось надолго обороной от степи — с одной стороны, с другой — 1382 г., взятие Москвы Тохтамышем, последний случай, когда новая столица северо-восточной Руси побывала в татарских руках: в 1571 г. татарам удалось выжечь московский посад, но против кремлевской артиллерии стенная конница оказалась бессильна. На этот промежуток, казалось бы, и должно падать по крайней мере начало московской централизации, по крайней мере начало пресловутого «закрепощения».

Обратимся к Соловьеву. Констатировав, что «северо-восточная европейская украйна, принявшая с половины IX в. название Руси, России, по природному положению своему должна была вести постоянную борьбу с азиатами», вот как характеризует он внутреннее состояние этой «украйны» за отмеченный нами период — «самый критический период «борьбы со степью».

«В человеке признаки дряхлой старости бывают одинаковы с признаками слабого младенчества. Так бывает и в обществах человеческих; одряхлевшая Римская империя оканчивает бытие свое разделением; видимым разделением начинают бытие свое новые государства европейские, вследствие слабости несложившегося еще организма. Во внутренних борьбах гибнут государства устаревшие; сильную внутреннюю борьбу видим и в государствах новорожденных. И древняя русская история до половины XV в. представляет беспрерывные усобицы: «Тогда земля сеялась и росла усобицами; в княжих крамолах век человеческий сокращался. Тогда по русской земле редко раздавались крики земледельцев; но часто каркали вороны, деля между собою трупы, часто говорили свою речь галки, собираясь лететь на добычу. Сказал брат брату: это мое, а это мое же; и за малое стали князья говорить большое, начали сами на себя ковать крамолу, а поганые со всех сторон приходили с победами на землю русскую. Встонал Киев тугою, а Чернигов напастями; тоска разлилась по русской земле». Русь превратилась в стан воинский; бурным страстям молодого народа открыто было широкое поприще; сильный безнаказанно угнетал слабого. Как же могло существовать общество при таких обстоятельствах? Чем спаслось оно?» 1.

По мнению Соловьева, оно спаслось «нравственными» силами, «ибо материальные были бесспорно на стороне Азии». Не будем об этом спорить — для нас важно то, что сам автор теории, объяснивший возникновение московской государственности потребностями национальной обороны от «степных хищников», должен был признать, что на период, когда эта оборона была особенно нужна, когда стране грозила «конечная гибель» от этих хищников, падает максимум децентрализации, максимум разложения, а не сложения сил. Действие борьбы со степью походит таким образом на действие некоторых заражений — малярией например, когда болезнь начинает проявляться лишь долго спустя после момента заражения.

Когда-то боролись со степью, это привило микроб «закрепощения» — и, лет этак через полтораста, микроб начал действовать...

Лет через полтораста, ибо «закрепощение», т. е. обязательная военная служба помещиков, падает на середину XVI столетия (между 1550 и 1556 гг.) 2. Но защитники теории скажут нам: позвольте однако, ведь на XVI в. приходится все-таки целых два крупных набега татар (крымских) на Москву, 1521 и 1571 гг. Последний составил эпоху: от 1571 г., от «татарского разоренья», вели летосчисление, как впоследствии от 1812 г. Разве этого было недостаточно?

Как раз сравнение с 1812 г. и показывает, что весьма конечно недостаточно: до сих пор никто еще не выставил теории, объясняющей милитаризм Николая I уроками 1812 г. Но примем, что татарские набеги XVI столетия действительно могли сыграть роль в «закрепощении»; из затруднения мы все-таки не выйдем.

Первый большой набег татар имел место в 1521 г. Имело ли после него место закрепощение? От 1539 г. до нас дошла писцовая книга Тверского уезда, перечисляющая тогдашних тверских землевладельцев. Их всего 572; из них великому князю служило только 230 человек; 126 были на службе у крупных землевладельцев (больше всего у тверского архиерея и у князя Микулинского), а 150 человек не служили никому. Общеобязательной военной службы всех землевладельцев великому князю еще не было.

После 1556 г. эта служба была несомненным фактом; но «степная бацилла» и тут дожидалась 35 лет, чтобы начать действовать. И так как набег 1571 г. все же хронологически ближе (всего пятнадцать лет против тридцати пяти), то остается предположить, не обладала ли бацилла обратным действием, вызывая болезнь до заражения? Степные хищники так коварны...

Конечно, если вспомнить, что на этот период, 1550—1560-е годы, падает расцвет московского империализма XVI в.: в эти годы был захвачен южный конец великого речного пути из Европы в Азию, от Казани до Астрахани, и началась попытка захватить северный конец, выход на Балтийское море, началась Ливонская война — если это вспомнить, пожалуй не нужно будет никаких предположений более или менее сверхестественного характера. Но нужна ли тогда будет и гипотеза «борьбы со степью»?

Так дело обстоит с «закрепощением» благородного российского дворянства. Лучше ли обстоит оно с настоящим, уже безо всяких кавычек, закрепощением сидевших на земле этого дворянства крестьян?

Для того, чтобы связать его с оборонческой теорией, нужно конечно, чтобы закрепощение было актом той государственной власти, которая руководила этой самой обороной. Естественно, что создавшие нашу теорию историки немало потратили труда и времени на то, чтобы отыскать этот акт. Чем кончились их поиски, лучше всего рассказать словами В. О. Ключевского.

«Первым актом, в котором видят указания на прикрепление крестьян к земле как на общую меру, считают указ 24 ноября 1597 г. Но этот указ содержанием своим не оправдывает сказания об общем прикреплении крестьян в конце XVI в. Из этого акта узнаем только, что если крестьянин убежал от землевладельца не раньше пяти лет до 1 сентября (тогдашнего нового года) 1597 г. и землевладелец учинит иск о нем, то по суду и по сыску такого крестьянина должно возвратить назад, к прежнему землевладельцу, «где кто жил», с семьей и имуществом: «с женой и детьми и со всеми животы».

«Если же крестьянин убежал раньше пяти лет, а землевладелец тогда же, до 1 сентября 1592 г. не вчинил о нем иска, такого крестьянина не возвращать и исков и челобитий об его сыске не принимать. Больше ничего не говорится в царском указе и боярском приговоре 24 ноября. Указ очевидно говорит только о беглых крестьянах, которые покидали своих землевладельцев «не в срок и без отказу», т. е. не в Юрьев день и без законной явки со стороны крестьянина об уходе, соединенной с обоюдным расчетом крестьянина и землевладельца. Этим указом устанавливалась для иска и возврата беглых временная давность, так сказать обратная, простиравшаяся только назад, но не ставившая постоянного срока на будущее время. Такая мера, как выяснил смысл указа Сперанский, принята была с целью прекратить затруднения и беспорядки, возникавшие в судопроизводстве вследствие множества и запоздалости исков о беглых крестьянах. Указ не вносил ничего нового в право, а только регулировал судопроизводство о беглых крестьянах. И раньше, даже в XV в., удельные княжеские правительства принимали меры против крестьян, которые покидали землевладельцев без расплаты с ними. Однако из указа 24 ноября вывели заключение, что за пять лет до его издания, в 1592 г. должно было последовать общее законоположение, лишавшее крестьян права выхода и прикреплявшее их к земле. Уже Погодин, а вслед за ним Беляев, основательно возражали, что указ 24 ноября не дает права предполагать такое общее распоряжение за пять лет до 1597 г.; только Погодин не совсем точно видел в этом указе 24 ноября установление пятилетней давности для исков о беглых крестьянах и на будущее время. Впрочем и Беляев думал, что если не в 1592 г., то не раньше 1592 г. должно было состояться общее распоряжение, отменявшее крестьянский выход, потому что от 1590 г. сохранился акт, в котором за крестьянами еще признавалось право выхода, и можно надеяться, что со временем такой указ будет найден в архивах. Можно с уверенностью сказать, что никогда не найдется ни того, ни другого указа, ни 1590, ни 1592 г., потому что ни тот ни другой указ не были изданы».

«Итак, — заканчивает Ключевский, — законодательство до конца изучаемого периода (т. е. до конца «Смуты» — М. П.) не устанавливало крепостного права. Крестьян казенных и дворцовых оно прикрепляло к земле или к сельским обществам по полицейско-фискальным соображениям, обеспечивая податную их исправность и тем облегчая действие круговой поруки. Крестьян владельческих оно ни прикрепляло к земле, ни лишало права выхода, т. е. не прикрепляло прямо и безусловно к самим владельцам» 3. Мы не выписываем промежуточных страниц, где Ключевский очень тонко и обстоятельно развивает свою известную теорию об обязательствах крестьянина к помещику, как возникших на почве исключительно гражданских правоотношений безо всякого вмешательства государства. Что теория эта бьет в лицо развиваемую тем же Ключевским в других лекциях теорию закрепощения, едва ли нужно на этот счет распространяться; историк, т. е. бессознательный марксист, взял здесь у Ключевского верх над буржуазным публицистом. И, как всегда бывает с новой и свежей мыслью, ею стараются объяснить слишком много. Нет сомнения, что прямое вмешательство государства даже и в XVI в. было значительнее, чем изображает Ключевский. Классовое землевладельческое правительство (с 1565 г. отражавшее интересы не только крупнофеодальной верхушки, а всей помещичьей массы) не могло же в борьбе крестьянина и помещика соблюдать нейтралитет. Для XVII в. этого прямого вмешательства не отрицает и сам Ключевский. Но характерно тут то, что, чем дальше от «борьбы co степью», тем это вмешательство смелее и бесцеремоннее. Первые указы, не мифические, а вполне реальные — о крестьянской крепости, появляются на фоне помещичьей реакции после «Смуты», начиная с чрезвычайно характерного указа Шуйского (7 марта 1607 г.), закрепившего результаты разгрома болотниковского восстания: поражение крестьянской рати под Котлами и обратное взятие царскими войсками Коломенского имели место за три месяца до указа; в момент его издания правительство боярско-купеческой реакции всюду уже перешло в наступление, между прочим и на фронте крестьянской политики. «Борьба со степью» была бы, в приложении к этому моменту, чистой иронией — поскольку пришедшие с границ степи казаки представляли собою наиболее боеспособную часть болотниковского ополчения.

А когда степь совсем скрылась за горизонтом русской внешней политики, прочно заменившись финскими болотами, указ Петра 1723 г., совершенно незаметно, мимоходом смешал крестьян в одну кучу с холопами. И, как нарочно, максимума своего географического распространения крепостное право достигло именно в год завоевания русскими Крыма — как бы для того, чтобы окончательно обелить «борьбу со степью» от обвинения в содействии гибели крестьянской свободы. В 1783 г., когда Екатерина распространила крепостное право на Украину, вести борьбу было не с кем — в последнем гнезде «степных хищников» господствовали русские штыки. Но связь между их появлением в Крыму и распространением крестьянской крепости на всю площадь русского чернозема конечно была; Черное море теперь открылось для русской пшеницы, и черноземному помещику, как никогда, нужны были рабочие руки.

Таким образом теорию «закрепощения» с удобством можно разрушать руками ее создателей. Но эти последние дают больше: при их помощи легко устранить и ту, quasi-марксистскую, подпорку, которою пытались подпереть их утлое здание, когда оно явно стало шататься.

Этой подпоркой была «примитивная экономическая основа, на которой будто бы возникло русское самодержавие XVI в. Раз внутреннее экономическое развитие не оправдывало, не объясняло той роскошной надстройки, которая воздвигалась над Московской Русью того времени, оставалось опять прибегнуть к внешней политике, как к ключу, отпиравшему все замки. Если бы нам удалось поколебать эту уверенность в «примитивности» московской экономики времен Грозного, исчезла бы надобность ставить самый вопрос. Возникновение московского самодержавия было бы лишено ореола таинственности и чудесности и стало бы столь же тривиальным фактом, как возникновение любого европейского абсолютизма — всюду, в качестве составной части примитивного капиталистического аппарата, истощавшего производительные силы страны, но нигде не вынужденного «обгонять развитие» туземных «экономических отношений».

Фактически пишущему настоящие строки приходилось заниматься этим вопросом много раз в своих исторических работах. В последний раз я привел кое-какие факты в своих заметках по поводу «1905» Троцкого 4. Но факты, приведенные мною, могут быть заподозрены — со стороны их «объективности». Положим, что вероятность такого заподозривания не очень велика — ибо, какие способности у меня ни предполагай, едва ли кому придет в голову утверждать, что я в состоянии выдумать три столетия русской истории, да еще с цитатами, ссылками на документы и т. д. Но все же приятно констатировать, что предрассудок о «примитивной экономической основе» разрушен еще 50 лет тому назад одним из создателей той теории, которую хотят этой «основой» спасти от окончательного провала.

В 1866 г. В. О. Ключевский, тогда еще не знаменитый историк, а скромный — хотя и подававший уже большие надежды — студент Московского университета, выпустил книжку под заглавием «Сказания иностранцев о Московском государстве». Пишущего эту статью тогда еще и на свете не было, так что в деяниях Ключевского он невинен более, нежели новорожденный младенец. Книжку эту, чисто описательную, не стремящуюся ни к каким обобщениям и тем не менее весьма полезную, переиздал еще предшественник Госиздата, «Литературно-издательский отдел Наркомпроса». На это издание 1918 г. я и буду дальше делать ссылки.

Я возьму у Ключевского показания не моложе шестнадцатого века и постараюсь говорить его подлинными словами.

Характерной особенностью «примитивного» экономического быта является прежде всего чисто деревенский вид страны: где есть крупные городские центры, там не может быть речи о «примитивности». Как с этой стороны обстояло дело в Московском государстве начала XVI в.?

«Иовий говорит, что по выгодному положению своему в самой населенной стране, в средине государства, по своему многолюдству и удобству водяных сообщений Москва есть лучший город в государстве, преимущественно перед другими заслуживает быть его столицей и по мнению многих никогда не потеряет своего первенства. Так думали в XVI в. московские люди и думали справедливо» 5.

Ключевский очень правильно отмечает, что «так думали в XVI в. московские люди». Павел Иовий 6 писал со слов московского дьяка Герасимова, который был послом Василия III к папе Клименту VII, в 1525 г. В науке объяснение возвышения Москвы ее значением как дорожного узла было высказано впервые Соловьевым и повторено Ключевским. Мы видим, что оба историка XIX в. только повторили в данном случае то, что отлично сознавалось и высказывалось русскими современниками. Для «примитивных» экономически людей это была, нужно сказать, большая дальнозоркость.

Размеры этого крупнейшего торгового центра Московской Руси вполне соответствовали обычным размерам крупных городов позднего средневековья. Дадим опять слово Ключевскому: «Поссевин приблизительно определяет пространство, которое занимала Москва до сожжения ее татарами (в 1571 г.) в 8.000 или 9.000 шагов. По Флетчеру, она имела тогда до 30 миль в окружности. Этим объясняется, почему Меховский (писавший в 1517 г. — М. П.) говорит, что Москва вдвое больше Флоренции и Праги, а англичанам, приезжавших в Россию в 1553 г., она показалась с Лондон. Флетчер считает Москву со слободой Наливками (теперешнее Замоскворечье — М. П.) даже больше Лондона» 7.

Замоскворечье носило тогда такое название потому, что в нем существовала тогда свободная продажа спиртных напитков: то была привилегия иностранцам, которые селились преимущественно в этой части города. Это характерно в том отношении, что показывает, куда выходили главные торговые пути тогдашней Московии. Они смотрели на юг и юго-восток: когда, во второй половине века, англичане пробили дорогу на Архангельск, иностранный квартал передвинулся на северо-восток (Немецкая Слобода, теперешнее Лефортово). Что касается размеров Москвы, то ближе всего к реальности вероятно показание Поссевина. Он считал конечно римскими шагами, двойными. Это дает окружность Москвы в те времена от 10 до 12 верст — приблизительная длина теперешней линии бульваров, которые и выросли, как известно, на месте старинных укреплений (отсюда до сих пор сохранившиеся урочища — Мясницкие ворота, Пречистенские ворота и т. п.). Флетчер явно преувеличивает, если даже считать, что он брал не «город» в тогдашнем смысле этого слова, т. е. укрепленную часть, а все поселение, с пригородными слободами и селами. Наиболее реальным представляется показание того же Поссевина и относительно числа жителей: 30.000 человек. Так как это было вскоре после «татарского разорения», то цифра населения Москвы в предшествующее, более нормальное, время должна была подходить к пятидесяти тысячам. Если вспомнить, что в Германии XV в. не было ни одного города, который имел бы более 40.000 жителей, что Лондон того же столетия считал их только 50.000, мы получим приблизительное представление об уровне развития городского центра в Московской Руси около времени Грозного. Это был тот уровень, на котором стояла Западная Европа лет за 100—200 ранее, т. е. как раз в ту эпоху, когда в Западной Европе начали складываться абсолютные монархии, того же примерно типа, как и царство Ивана Грозного.

Москва была самым крупным, но не единственным крупным городским центром тогдашней России: тот же Поссевин считал в Новгороде (сильно тогда уже упавшем) 20 000 жителей, и столько же или немного больше — во Пскове. И тот и другой были бы крупными городами по германскому масштабу предшествующего столетия.

Как существовали эти городские центры? Конечно предположить их на экономическом фоне «натурального» хозяйства нет никакой возможности. Совершенно естественно, что практичные иностранцы даже конца XV столетия без особого удивления находили в Москве обстановку средневекового товарного хозяйства. Но дадим опять слово Ключевскому.

«Москва имела значение преимущественно как центр внутреннего торгового движения. В продолжение всей зимы привозили сюда из окрестных мест дрова, сено, хлеб и другие предметы; в конце ноября окрестные жители убивали своих коров и свиней и во множестве свозили их замороженными в столицу. Рыбу также привозили замороженной и твердой, как камень, что очень дивило иностранцев. Цены: этих товаров, свозившихся в Москву, казались иностранцам необыкновенно дешевыми. Барбаро говорит, что говядину продавали не на вес, а по глазомеру; за один марк (marchetto) можно было купить 4 фунта мяса. 70 кур стоили червонец: по словам Иовия, курицу или утку можно было купить за самую мелкую серебряную монету. Во время пребывания Контарини в Москве 10 венецианских стар (30 четвериков) пшеницы стоили червонец; так же дешево продавался и прочий хлеб; три фунта мяса стоили один сольд, 100 кур или 40 уток — один червонец, а самый лучший гусь не более 3 сольдов. Контарини видел на московских рынках много зайцев; но другой дичи почти совсем не было видно. Герберштейн говорит, что мера хлеба продавалась в Москве по 4 и по 6 денег. Можно верить такому обилию припасов на московских рынках и их дешевизне, зная, что Москва была главным средоточием внутреннего торгового движения: страны» 8.

Чтобы осмыслить эти показания, нужно дать несколько хронологических справок. Читатель заметил, что при Барбаро в Москве не умели еще вешать мясо. Но знаете ли вы, когда Барбаро был в Москве? В 1436 г., в первой половине пятнадцатого века. Уже тогда в Москве был мясной рынок, достаточно конечно примитивный. Ко времени Контарини, т. е. к 1473 г., ко второй половине того же столетия, продажа съестных припасов сделалась обиходным явлением в Москве, причем особенно характерно, что московский рынок снабжался и дичью. Даже и лесные промыслы, как охота, были уже втянуты в кругооборот товарного хозяйства.

Эти показания иностранцев дают великолепный комментарий к многочисленным «уставным грамотам». Повод для появления их был всегда один и тот же: необходимость перевести натуральные повинности населения в денежные. Каждая грамота, подробно перечислив, что должно было платить население в натуре, стереотипно добавляла: «а не люб наместнику корм», то за барана — столько-то, за хлеб столько-то, за курицу столько-то и т. д. Барбаро, Контарини и Гербейртейн объясняют нам, почему тогдашнему губернатору, «наместнику», могло не понравиться натуральное вознаграждение: с деньгами в кармане тогдашний человек чувствовал себя гораздо свободнее, нежели в условиях натурального хозяйства, которое ветшало день ото дня.

Совершенно естественно, что через сто лет после Контарини, во второй половине XVI в., внутренние торговые сношения Московии рисуются нам как совершенно развившиеся. «Агенты Английской компании писали, что из областей по верхней Волге каждое лето ходило к Астрахани до 500 больших и малых судов за солью и рыбой. Некоторые из этих судов были в пятьсот тонн. По значению в торговле первое место после Волги занимала Северная Двина, поддерживавшая торговые связи отдаленного северного края с внутренними областями государства. В системе Северной Двины также были пункты, важные по внутренней торговле России. Такова была Вологда, о которой один агент английской компании писал, что нет города в России, который не торговал бы с нею. Преобладающими предметами на вологодском рынке были лен, пенька и сало. На значение Вологды как средоточия торгового движения по Северной Двине указывает и другое английское известие, что вологодским купцам принадлежала большая часть насадов и дощаников, плававших по Северной Двине, на которых перевозилась соль от морского берега в Вологду» 9.

К этим показаниям остается только напомнить, что крупнейший корабль английского флота этого времени имел всего 1 500 тонн водоизмещения, чтобы у нас не осталось поводов думать, будто московская речная торговля была так уж «примитивнее» европейской торговли вообще в эту эпоху. Это внутренняя торговля. Но для образования Московского государства еще больше значения имела, разумеется, торговля внешняя.

«Стараясь завязать политические сношения с западноевропейскими государствами, — говорит Ключевский, — московское правительство вместе с тем старалось завести с ними и деятельные торговые сношения. В половине XVI в. открылась торговля с англичанами; шведским купцам, которые во время Герберштейна могли торговать только в Новгороде, дано было право ездить не только в Москву, Казань и Астрахань, но через Россию в Индию и Китай с условием, чтобы и русским купцам позволено было из Швеции отправляться в Любек, Антверпен и Испанию. Иоанн IV долго и упорно добивался гавани на Балтийском море и потратил огромные средства для достижения этой цели. Но если в Москве сознавали важность торговых связей с Западом и для упрочения их добивались приморской гавани, то также ясно понимали выгоды от этого для Москвы и ее соседи, стараясь всеми мерами помешать ей в достижении ее цели» 10.

Таким образом то объяснение внешней политики Ивана Грозного, которое давали марксистские историки, давным давно можно было найти в старой-престарой книжке, написанной еще в 1860-х годах скромным студентом Московского университета. Характерно однако, что мыслям этого студента пришлось дожидаться появления на Руси марксизма, для того, чтобы оплодотворить «ниву Российской истории».

Но будем читать Ключевского дальше. «В одно время с расширением западной торговли Московского государства усиливалась его торговля на Востоке; главным пунктом этой торговли была Астрахань». Здесь мы пропускаем слишком длинный проект одного итальянца — при помощи московских речных путей через Астрахань создать конкуренцию для только что открытого португальцами морского пути в Индию. Любопытно только, что московское правительство заинтересовалось этим проектом в такой степени, что именно он послужил поводом к отправлению в Рим того посольства дьяка Герасимова, о котором говорилось выше и которое снабдило сведениями о Московии Павла Иовия... «Во второй половине XV в. из Москвы ежегодно ходили по Волге в Астрахань суда за солью. По словам Контарини, хан астраханский ежегодно отправлял к великому князю московскому посла за подарками; с этим послом обыкновенно отправлялся целый караван татарских купцов с джеддскими тканями, шелком и другими товарами, которые они меняли на меха, седла, мечи и другие им нужные вещи. Вообще Астрахань и в XV в. была для Москвы важным посредствующим рынком в торговле ее с Востоком. Из Дербента ездили в Астрахань купцы с сорочинским пшеном, шелковыми тканями и другими товарами Востока и меняли их там русским купцам на меха и другие предметы, требовавшиеся в Дербенте. В княжение Василия относительно восточной торговли принята была московским правительством мера, имевшая важное значение как для московских, так и для восточных купцов: желая подорвать торговлю враждебной Казани, великий князь велел быть ярмарке в Нижнем и под страхом тяжелого наказания запретил московским купцам ездить на казанскую ярмарку, которая собиралась на Купеческом острове, недалеко от города. Казанцы конечно много потеряли от этой меры, но не менее их потеряла в первое время и Москва, потому что во всех товарах, доставлявшихся Каспийским морем и Волгой из Персии и Армении, оказался на московских рынках большой недостаток, и они очень вздорожали; особенно поднялась в цене волжская рыба» 11.

Взятие Казани в 1552 г. — какой это благодарный мотив в эпопее «борьбы со степью»! А вот оказывается, что этому поэтическому событию предшествовала как нельзя быть более прозаическая таможенная война между «оседлыми земледельцами» и «степными хищниками». Внешняя торговля стала пружиной внешней московской политики задолго до похода Грозного в Ливонию. Московский торговый капитализм приходится опустить на несколько десятилетий глубже, — к чему впрочем рассказы Контарини и Герберштейна, цитированные и здесь и в статье «Красной нови», давно подготовили читателя.

Легенда о «примитивной экономической основе», на которой воздвигалась московская государственность задолго до Романовых, должна быть сдана в архив вместе с легендами о «борьбе со степью» и «закрепощении и раскрепощении» — все три легенды составляют одно неразрывное целое. Московская Русь XVI в. была не примитивнее, по своим экономическим условиям, нежели любая европейская страна позднего средневековья. Но она вступила на стезю капитализма (в те времена только торгового) последней из европейских стран. Ей приходилось догонять других, отбивать место на солнце у более счастливых соперников. Это естественно вызывало исключительно сильное напряжение всех экономических возможностей, исключительно яростную, если можно так выразиться, эксплоатацию сил и средств населения. Но это делалось не во имя мифической «национальной самообороны», которой тогдашний капитализм не успел выдумать еще и в теории, а во имя интересов этого самого капитализма. Политический момент и в России, как во всех других странах, никогда не был самодовлеющим: московский абсолютизм не «обгонял» развитие экономических отношений, а был точным их отражением.


1 Соловьев, «Собрание сочинений», изд. «Общественной пользы», стр. 794. Из статьи «Древняя Россия». (стр. 193.)

2 Ключевский, «Курс», изд. 1918 г., т. II, стр. 273—274. (стр. 194.)

3 Там же, стр. 385—386. (стр. 196.)

4 См. статьи настоящего сборника: стр. 133 и след. Ред. (стр. 198.)

5 Ключевский, «Сказания», стр. 214. (стр. 199.)

6 Пользуюсь случаем исправить грубую обмолвку «Русской истории с древнейших времен»: Иовий назван там у меня (том 1, стр. 195) «итальянским путешественником». Он никогда не был в России. (стр. 199.)

7 Ключевский, «Сказания», стр. 215. (стр. 200.)

8 Там же, стр. 252—253. (стр. 201.)

9 Taм же, стр. 255. (стр. 202.)

10 Там же, стр. 267—268. (стр. 203.)

11 Там же, стр. 270—271. (стр. 204.)