"Историк Марксист", №8, 1928 год, стр. 79-104.
Заседание открывает т. Кушнер. Об’являю заседание социологической секции открытым. Сегодня у нас в порядке дня дискуссия по вопросам, возникшим в связи с книгой проф. Петрушевского «Очерки из экономической истории средневековой Европы». Не случайно тема дискуссии совпадает с названием первой главы в книге проф. Петрушевского: «О некоторых предрассудках и суевериях, тормозящих развитие науки средневековой истории». Мы считаем, что сама по себе книга является знамением времени. Она заострена против некоторых старых теорий, которые пользовались одно время большим распространением и в настоящее время значительно уже устарели, против теории германистов, но еще больше, пожалуй, заострена она против марксизма, как определенного течения философского и исторического, освещающего исторические факты под определенным углом зрения.
Мы считаем, что обсуждение этой книги, вернее даже — не самой книги, а вопросов, которые из нее вытекают, которые в ней, может быть, вскользь затронуты, может привести к выяснению некоторых спорных вопросов среди самих марксистов-историков, должно выявить ваше отношение к ряду новых течений в западно-европейской науке, в частности к теории Допша, которая до сих пор у нас в обществе еще не подвергалась разбору.
Желающих выступать я прошу записаться. Можно говорить или целиком о книге, или выделяя отдельные вопросы.
Я предоставляю слово т. Кривцову.
Товарищи, я не «спец» по средневековой истории и об этой части книги Петрушевского говорить не буду. Должен только отметить, что в свое время, в мои университетские годы, мне приходилось, конечно, сдавать курс средней истории проф. Петрушевского. Постольку, поскольку я сравнивал те высказывания, которые были у него в лекциях и зафиксированы в известных «Очерках по истории средневекового общества и государства», с его новой книжкой: «Очерки экономической истории средневековой Европы», я не мог не обратить внимание на существенные изменения, начиная с самого заглавия, — эти изменения носят весьма и весьма важную принципиальную методологическую установку. Я уже не говорю о том, что само представление о феодализме и о других основных категориях истории средних веков, которые рассматривает проф. Петрушевский в этих двух книгах, рассматриваются с диаметрально противоположных точек зрения. Возьмите самое заглавие. В то время как в первой книге автор обращал внимание преимущественно на общественные отношения, в последней книге он рассматривает феодализм, как, главным образом, предмет государственного образования. Я имею в виду некоторую, так сказать, общую установку, о чем буду говорить в конце своих небольших замечаний.
Я хотел бы прежде всего остановиться вот на каком моменте. Книга проф. Петрушевекого помимо того, что дает определенный конкретный исторический материал, дает также возможность подходить к тем проблемам общей методологии истории, которых она касается. Его книги всегда отличаются общими принципиальными установками, и, если мы с такой принципиальной установкой подойдем, то мы увидим, что один и тот же вопрос, один и тот же предмет интересует проф. Петрушевского как в первой его книге «Очерки по истории средневекового общества и государства», так и в последней «Очерки по истории средневековой Европы», хотя между «ими расстояние, примерно, свыше 20 лет. Какой же это общий вопрос? Этот вопрос, который нам приходится разрешать методологически и в истмате и в философии, это вопрос об отношении общего к единичному, о правильной установке этой роли общего и конкретного. От определенной постановки этого вопроса и разрешения его зависят все те приключения, если так можно выразиться, которые произошли с Д. М. Петрушевским. Мы считаем, что нет изолированного ни одного общего, ни одного единичного. Мы говорим, поэтому об единстве. В нашей марксистской исторической литературе мы имеем великолепные образчики такого об’единения общего и единичного. Я имею в виду теоретические работы Ленина. В самом деле, если возьмем его книгу «Развитие капитализма в России», то мы увидим, что Ленин, исходя из общей истории капитализма, вместе с тем, с помощью этой общей теорией капитализма имеет возможность проследить то особенное, то индивидуальное, что имеется в русском капитализме. Благодаря этой двуединой точке зрения, ему удается подчеркнуть не только то общее, что имеется в русском капитализме, но и нарисовать в общих красках то индивидуальное, что имеет принципиально важное значение при установлении той или иной тактики и т. д. Этот вопрос об отношении общего к единичному, повторяем, в высшей степени занимает проф. Петрушевского. Но, если мы посмотрим на то решение, которое он дает в первых своих произведениях и в последней своей книге, то мы имеем диаметрально противоположное решение.
На первой книге я останавливаться не буду, это для нас не столь интересно. Остановимся на решении этого вопроса, которое он дает в своей последней книге. Он становится на точку зрения Канта, а с точки зрения кантианства это примирение общего и единичного, по-моему, невозможно. В предисловии проф. Петрушевского мы видим, что один из основных его постулатов, совершенно четко идущий за Кантом, заключается в том, что с точки зрения Петрушевского действительность вообще непознаваема. Это сказано на 22 странице его книги. Исходя из этого общего положения, проф. Петрушевский указывает сам на значение гносеологии Канта. Отсюда проистекает ряд моментов принципиальной установки, которые дают возможность методологически подойти к самой книжке, к самому методологическому подходу проф. Петрушевского. На трансцендентальных предпосылках всякой науки о культуре Макса Вебера (стр. 30) может быть остановятся другие товарищи.
В своем первом предисловии проф. Петрушевский указывает на недостатки Эд. Мейера, когда тот выступил вслед за Риккертом. А в книжке 1914 г. он идет за Риккертом. Теперь он идет еще дальше и идет вслед за известным Максом Вебером. В сущности он пересказывает работу Макса Вебера и нигде не говорит, что он не согласен с ним. Отсюда можно сделать вывод, что он вполне солидаризируется со взглядами М. Вебера. Проф. Петрушевский дает несколько важных методологических установок, указывает, что трансцендентальная предпосылка всякого исторического знания заключается в том, что мы можем становиться в определенные отношения к миру и сообщать ему тот или иной смысл. Что это значит? В сущности, это значит, что мы должны примыслить этот мир и должны дать ему то или иное оправдание. Это уже есть телеология. Известно было выражение Канта о том, что наша мысль диктует законы миру, — вариацию этой мысли мы видим в данных положениях проф. Петрушевского, когда он говорит, — я в данном случае не расчленяю взглядов Макса Вебера от взглядов проф. Петрушевского — что мысль упорядочивает действительность. Таким образом, мы возвращаемся к идеализму. Эта мысль является, в конце концов, как бы демиургом действительности. Даже больше; нужно взять действительность и, как выражается сам Петрушевский, пригнать ее к идеальному типу. До сих пор всегда только марксистов обвиняли в том, что к Прокрустову ложу теории мы примеряем действительность, причем неправильно; у Петрушевского мы видим какой-то идеальный тип, к которому нужно подогнать действительность; т.-е. подлинное Прокрустово ложе.
Откуда же эта самая мысль, этот идеальный тип? Оказывается, что это есть ни что иное, как результат вышколенной, выдрессированной фантазии. Таким образом, приходим мы к определенному суб’ективизму постановки того или другого историко-методологического вопроса. Это вопрос в высшей степени важный и интересный. Итак, мы отсюда совершенно четко видим, что для проф. Петрушевского совершенно одинаково законна всякая, любая точка зрения, т.-е. плюрализм. Возможна и множественность взглядов — плюрализм, — множественность типов, множественность идеально-типового построения истории, к которой мы должны подгонять об’ективную действительность, и это не только не плохо, — этот плюрализм, — но, наоборот, по мнению проф. Петрушевского, очень хорошо.
Что же эта мысль, к которой мы должны подгонять действительность, что она из себя представляет? Тут проф. Петрушевский производит один очень любопытный подмен. Он говорит, что история до сих пор устанавливала определенные законы, закономерности и т. д. Но проф. Петрушевский этим не ограничивается. По его мнению, эти самые общие законы являются равными, адекватными, равнозначными общим понятиям, о чем он говорит на 21 странице, причем эти общие понятия вневременны и внепространственны. И отсюда он идет к рассмотрению, вслед за Риккертом, образования этих самых общих понятий. Ясное дело, что раз эти мысленные конструкции в конце концов вневременны и внепространственны, они являются явлениями чистой фантазии. Отсюда они, очевидно, могут быть проверены только с точки зрения формальной логической конструкции. И действительно, Петрушевский эти свои идеальные типы называет логическими конструкциями, иначе мысленными утопиями. Мы подошли тут к основному месту методологического подхода Петрушевского. Он говорит, что те мерки, с которыми мы должны подходить к общественному явлению, будут являться как раз мысленными утопиями. Что такое эти мысленные утопии? Мне думается, что здесь проф. Петрушевский, в противоположность прежнему проф. Петрушевскому, становится на имманентную точку зрения, аналогичную кантовскому долженствованию: этого нет, но это должно быть, и мы должны к этому стремиться. Мы строим таким образом ту или иную логическую утопию. Эти утопии различаются по своим типам, причем наиболее утопической из утопий, как выражается проф. Петрушевский, является социологическая утопия, то-есть наиболее утопической утопией в конце концов являются исторические категории, исторические понятия и т. д. Интересно рассмотреть, как же с этими категориями мы будем подходить к конкретному историческому материалу. И здесь мы сталкиваемся с основной ошибкой, с повторением той основной ошибки, которую еще давно высказывал Риккерт в знаменитом положении, что в исторической науке, в науке о культуре мы имеем дело с отнесением к определенным ценностям, — не оценка данных явлений, а отнесение их к определенным культурным ценностям.
Здесь сразу должен заинтересовать нас вопрос: эти ценности, к которым мы должны, по мнению проф. Петрушевского, относить то или иное историческое явление, в конце концов на чем-нибудь базируются или же являются свободным полетом творческой фантазии, правда, как сказано, вышколенной в тех или других рамках, в той или другой школе? Имеются ли критерии этих ценностей и где их искать? Оказывается, что критерия этих ценностей не имеется. Даже больше всего, — вместо этого дается простое указание на то, что существуют общепризнанные ценности, к которым мы и должны относить то или иное общественное явление.
Но понятие общепризнанности в конце концов ставит вопрос: кто признает, какая группа? Что же, всеобщим голосованием что ли решать? Весьма трудный вопрос. Нас должен интересовать вопрос, откуда же берется эта общепризнанная ценность. И вот здесь мы сталкиваемся с резким противоречием между старым проф. Петрушевским и новым проф. Петрушевским.
Во «Введении» 1907 г. он указывал на доверие, которое он имеет к историческому материализму. Между прочим, в скобках скажу, что в первой своей работе он называет еще марксизм прямо историческим материализмом. В новой книге — мы имеем уже атаки проф. Петрушевского, направленные против марксизма, против диалектического материализма, но это завуалировано. Здесь говорится о так называемой методологии натурализма, а методологией натурализма по существу и является марксизм. Это, видимо, делалось по цензурным соображениям, — но это одно и то же. Вот здесь мы имеем опять резкое столкновение между старым проф. Петрушевским и новым проф. Петрушевским. В старой своей книге он указывает, что как бы ни относиться к историческому материализму, как бы далеко он ни заходил в отдельных своих высказываниях, но одна непререкаемая громадная методологическая заслуга признается за ним проф. Петрушевским. Какая заслуга? Заслуга марксизма в том, что он дал определенную методологию, определенную методологическую установку для подхода к изучению социологических форм, — он дал в этом отношении теорию базиса и надстройки, против которых будем возражать, но, говорит Петрушевский, я считаю, что на долгие годы это останется непререкаемым наследством исторического материализма, служа импульсом для дальнейших работ (стр. 10—12).
В новой работе Петрушевского этого не говорится. Он говорит, что мы должны брать данное явление и относить его к общепризнанной ценности. Эти ценности, несмотря на то, что сам проф. Петрушевский и указывал, что они являются общезначимыми, общераспространенными и общепризнанными, по существу носят всецело суб'ективный характер. Он говорит, что в самих об’ектах нет никакого критерия для их определения. Значит, никакого об'ективного критерия нет. Мы все отстаиваем таким образом определенную суб’ективную точку зрения. Мотив выбора в этом отношении особенно любопытен. Как же производится выбор того или другого явления, на котором нужно остановиться? Оказывается: «самое простое и бесхитростное описание исторического факта выбирает лишь самые характерные для него черты, оставляя в стороне все остальные, мало или вовсе ничего не дающие для понимания его в его культурно-ценной с той или иной стороны индивидуальности» {Петрушевский, «Очерки», стр. 50—51).
Опять, если мы спросим, чем же определить эти характерные черты, то в конце концов, кроме такого словесного, вербального описания, никаких масштабов мы не найдем. Это имеет, по-моему, весьма, и весьма важное значение. Это отсутствие об’ективного критерия опять приводит к той общей принципиальной кантовской установке, которой во всей этой работе проф. Петрушевский рабски следует за Максом Вебером. Отсюда получается то, что можно поразмыслить мир, и мы скатываемся на точку зрения чистого суб’ективизма. Но вместе с тем оказывается, что здесь никак нельзя сводить концы с концами, что существуют не только суб’ективные истины, но существуют до некоторой степени и об’ективные истины. На 31 странице проф. Петрушевский пишет следующее, — при чем самое определение истины в высшей степени любопытно: «Но из всего этого все же, само собою разумеется, не следует, что и культурно-научное исследование может давать только результаты, которые суб’ективны в том смысле, что для одного они имеют значение (gelten), для другого не имеют. То, что меняется, есть скорее степень, в какой они одного интересуют, а другого не интересуют. Другими словами, что становится предметом исследования, и как далеко это исследование простирается в бесконечность причинных связей, это определяют господствующие над исследователем и его временем ценностные идеи; в том, как в методе исследования руководящая «точка зрения» является, правда, как мы еще увидим, определяющей для образования понятий, которые он применяет как вспомогательные средства, но в способе их применения исследователь, само собою разумеется, здесь как и везде, связан нормами нашего мышления. Ибо научная истина есть лишь то, что желает иметь значение (gelten will) для всех, кто желает истины» (Очерки, стр. 31). Приводя эту длинную цитату из Макса Вебера, подчеркнув в ней ряд мест, проф. Петрушевский не оговаривает своего несогласия с ней, почему мы вправе считать данные взгляды взглядами самого проф. Петрушевского.
В конце концов это ведет к тому, что автор становится на совершенно суб’ективную точку зрения. Это естественно, потому что, с точки зрения проф. Петрушевского, в исторических явлениях существует до известной степени по аналогии с Кантом какой-то бесконечный хаос катящегося во времени процесса. Мы ни начала его, ни конца ни знать, ни предвидеть не можем. Это не случайно. Если возьмете того же самого Макса Вебера, то мы встретим у него указание на в высшей степени интересное явление. Он говорит, что нас должно интересовать настоящее, но для того, чтобы понять настоящее, мы должны интересоваться прошлым. Ну, а будущим, спросите меня, можем мы интересоваться или нет? И на основе этого прошлого и настоящего можем мы какие-нибудь прогнозы ставить? Нет, этого мы не можем, — это будет знахарство, шарлатанство и т. д. Это нам совершенно не нужно. Из этого маленького анализа мы видим, что в сущности проф. Петрушевский становится на точку зрения чистого суб’ективизма, на точку зрения утопии. Он сам говорит, что эта идеальная конструкция есть ни что иное, как утопия, и совершенно закономерно, по его мнению, существует множественность этих утопий. Спрашивается, почему мы одну утопию проф. Петрушевского должны предпочесть «утопии» марксизма, я не вижу никакой методологической установки. Они одинаково приемлемы с его точки зрения — и та и другая: может быть даже до бесконечности этих утопий. А раз так, то никакой науки быть не может. В этом отношении здесь мы опять видим резкую противоположность построения проф. Петрушевского, старого проф. Петрушевского 1907 г., когда он спорил с Эд. Мейером, Риккертом и с другими «случайниками». Тогда проф. Петрушевский стоял на точке зрения обязательности социологизма, теперь он не стоит на этой точке зрения. Теперь он вместе с Максом Вебером берет определенную индивидуальность явления. Если взять его старую концепцию феодализма, он указывал тогда, например, что не только прав Эд. Мейер, когда он говорит о феодализме в Греции, о средневековьи в Греции, но, очевидно, феодализм и средневековье есть тот фазис, тот этап, через который всякое общество должно пройти. Теперь он стоит на совершенно иной точке зрения. Он говорит, что историческое, общественное развитие должно итти по определенному пути. А для чего это нужно проф. Петрушевскому? А вот для чего. Скажем, возьмем капитализм. Для нас совершенно ясно понятие капитализма, а для проф. Петрушевского совершенно не ясно. Я не специалист по средним векам, но, очевидно, он следует в данном отношении за Допшем. Сомнение во мне вызывает его термин «вотчинный капитализм». Но ведь это несколько не так. Мы видим определенное индивидуальное явление определенной общественно-экономической формации, а понятие общественно-экономической формации для проф. Петрушевского неясно. Мы говорим всегда об общих признаках, присущих той или другой общественно-экономической формации. Если мы говорим — «феодализм» и т. д., то мы стараемся говорить со сравнительно-исторической точки зрения. Можно видеть, что в первом предисловии проф. Петрушевский очень высоко ставит сравнительно-исторический метод, а в последнем — он не находит слов, чтобы издеваться над этим сравнительно-историческим методом.
Я с самого начала указал, что не берусь судить о специальных вопросах, о конкретном материале, но одна вещь, в связи с этим понятием капитализма, не может не обратить моего внимания.
Раз проф. Петрушевский всячески старается указать, что капитализм почти что вечен, я в этом вижу определенную тенденцию. В данном отношении я попробую подойти к выступлению проф. Петрушевского с его же старой основной методологической точки зрения. В этом самом предисловии 1907 г. проф. Петрушевский писал следующее: «Не следует только представлять себе дела слишком академически. Не следует думать, что работа происходит, начинается и кончается в стенах ученого кабинета, вдали от каких бы то ни было впечатлений живой жизни. В ученую работу часто даже незаметно для исследователя проникают тем или иным путем скорби и радости, сомнения и мечты того общества и той эпохи, среди которых он живет. Они-то и направляют, в конечном счете, его кабинетную работу, и как энергично он ни отрицался сатаны суб’ективизма, но его работа будет представлять собою зеркало его эпохи, ее умственных запросов и ее общественных стремлений, ее исторических и социологических представлений и идей. Вытравлять всячески такой суб’ективизм — бесплодная и бесполезная работа. Его нельзя вытравить и не следует вытравлять. В нем неиссякаемый источник жизни для самой общественной науки» (стр. 9—10).
Что же произошло в этой самой социальной среде, что заставило проф. Петрушевского изменить, ежели так можно выразиться, общественной точке зрения и заменить ее немарксистской точкой зрения. Это дело совершенно не случайное. Если возьмете другого крупнейшего представителя, такого же марксистообразного — проф. Петрушевского в свое время считали марксистообразным — если возьмете другого такого марксистообразного проф. Виппера и его книгу об Иоанне Грозном, то как раз там указывается, что мы переоцениваем экономический фактор, что экономический фактор вовсе не основной в истории, что основным фактором является государственный фактор и т. д. и отсюда выявление необычайной роли личности в истории. Я не буду говорить словами Петрушевского. Он издевательски прежде относился к роли личности в истории, он говорил, что это мифологизм, что это пережиток язычества и т. д. Не будем говорить об этом, а посмотрим его точку зрения на феодализм. Феодализм, оказывается, это крупное государство, самая феодальная система хозяйства была создана именно с помощью государства. Вы видите, какая перестановка всех основных методологических предпосылок, и это, конечно, совершенно не случайно. Дело в том, что тоска по сильной власти не случайна не только для нашей истории. Возьмите работу Гульома Ферреро, его возвеличение Юлия Цезаря, возьмите кризис парламентаризма и демократии, который намечался на Западе еще до войны, — все это явления одного и того же порядка, — это жажда сильной власти для излечения социальных недугов. У проф. Виппера это более четко, но он находится за рубежом, у проф. Петрушевского, поскольку он говорит только о средних веках, это не столь ясно. Но у него есть этот момент в его представлении об аграрном коммунизме.
Аграрный коммунизм для нас методологически очень важная вещь, и вы великолепно знаете почему. Если мы принципиально докажем возможность существования несобственнического общества, бывшего раньше, мы тем самым до известной степени предвосхитим и несобственническое общество будущего. Если мы будем отрицать это и будем исходить из собственнической точки зрения, мы придем к точке зрения Максима Ковалевского, который стоит на точке зрения, что инстинкт собственности является не социальным, а биологическим, потому что и он рассматривал ряд животных, которые обладают весьма и весьма развитым чувством собственности.
Таким образом, здесь мы имеем определенную общественную тенденцию, с которой нам, очевидно, в работе нашего Общества придется определенным образом бороться.
В заключение я хочу остановиться вот на чем. Мы очень много занимаемся методологией марксизма — и совершенно правильно. У нас проходятся и истмат и диалект. мат. Но как только мы переходим в oблaсть конкретной работы той или иной дисциплины, там эта марксистская методология исчезает. Ведь мы хорошо знаем, что вопросы марксистской методологии истории для историков совершенно почти не затронуты, как вопросы теории исторического знания и т. д., а это чрезвычайно важная вещь. Ведь если будем рассматривать так, что надстроечные формы сами по себе, диалектический материализм во всех ступенях сам по себе, а в повседневной жизни историка мы «должны» об этом забыть и заниматься другими методами, исходящими из других предпосылок, — это положение ненормальное. Проф. Петрушевский является главой исторической школы у нас в РАНИОН’е, у нас в Союзе — и вот там указанное мною явление, к сожалению, наблюдается. Ясно, что в нашем конкретном исследовании мы должны будем итти по этому пути. И вот здесь я вижу то основное, на что мы должны обратить внимание.
Мы должны в наших вузах поставить изучение с точки зрения истмата вопросов исторических конкретных методов. И тогда будет совершенно нетрудно разбить это построение проф. Петрушевского, которое, конечно, имеет определенную общественную подпочву.
Для нас книга Д. М. Петрушевского является не только очередной книгой по истории в СССР, для нас эта книга имеет большое общественное значение, и мы не можем рассматривать ее вне этой связи. Мы должны, как марксисты, — здесь категория «должного» действует, — отнести ее к определенным классовым «культурным ценностям», перифразируя известное положение Риккерта. Это требование для нас настоятельно, потому что Д. М. Петрушевский в нашей республике не просто «историк», а один из знатоков западно-европейской истории, большой эрудит, который долгое время был руководителем школы, воспитавший немало марксистов-историков, несмотря на все его разногласия с марксизмом. Исторический факт, который мы с грустью констатируем, что за десять лет революции этот виднейший ученый отошел от тех позиций, на которых он стоял раньше, — он не приблизился к марксизму, а отдалился от марксизма. Это факт — общественного значения.
Здесь могут встать два вопроса. Первый — в самом ли деле имел место этот отход от тех близких к марксизму позиций, на которых проф. Петрушевский стоял раньше, и второй вопрос — каков диапазон отхода от этих позиций. Конечно, возможна и третья постановка вопроса: оставить эти «общие» разговоры, и заняться строго академическим рассуждением «по существу» вопроса. Для нас, марксистов, в «Обществе историков-марксистов» последняя постановка вопроса неприемлема хотя бы потому, что мы предполагаем, что при первой постановке вопроса последнее само собою разумеется. Если мы рассмотрим позиции проф. Петрушевского, в отношении тех проблем, которые он разбирает в своем введении, и дадим оценку его методологии истории, мы тем самым ответим и на вопрос по существу.
Тов. Кривцов сравнивал книгу проф. Петрушевского с его предисловием к «Очеркам» 1907 г. Но предо мною его статья 1915 г. «К вопросу о логическом стиле исторической науки». Я бы не сказал, конечно, что эту книгу можно назвать марксистской, но она ближе к нашей постановке методологических вопросов. Эта книга — последнее слово, сказанное Петрушевским перед тем, как спустя десять лет после революции он сказал другое и противоположное. Читая эту небольшую статью, наталкиваешься на следующий факт: проф. Петрушевский в 1915 г. резко и решительно осуждает Риккерта и прежде всего отрицает систему «отнесения к культурным ценностям», осуждает ее с точки зрения правильно взятой методологической установки. Он пишет: система культурных ценностей Риккерта есть привнесение в области действительных фактов того, чего в этих действительных фактах не имеется, что является произвольно привнесенным в действительные, фактические отношения, которые изучаются историей. Он отклоняет не только риккертианское деление науки на генерализирующие и индивидуализирующие, но даже излишне резко, с моей точки зрения, сливает историю с социологией.
Под этим углом зрения он совершенно правильно и очень убедительно критикует систему Риккерта. Прошло некоторое время, и многое изменилось. Я слышал мнение некоторых товарищей, что здесь мы имеем дело с эволюцией, постепенной эволюцией взглядов Петрушевского. Но во всякой эволюции наступает момент революции, и такой момент революции наступил в системе взглядов Петрушевского за время с 1915 по 1928 год. Здесь не только количественное изменение, вариация старой точки зрения, с точки зрения марксизма, старой ошибки, но какая-то «революция» во взглядах. Я бы не сказал, что эта революция во взглядах проф. Петрушевского является только его индивидуальной революцией, я бы сказал, что это «логический стиль» буржуазной методологии истории всей послевоенной эпохи. Это не только то, что свойственно проф. Петрушевскому, это общеевропейская проблема. Вот передо мною интереснейшая книга — книга Трельча «Der Historismus». Я останавливаюсь на Трельче потому, что он ставит те же вопросы и обостряет то, о чем не договаривает проф. Петрушевский. Трельч утверждает, что «лербюхерфабрик» в данное время не переживает кризиса, кризис истории не в том, что при анализе той или другой конкретной исторической проблемы внесены радикальные в постановку вопроса изменения. Речь идет о том, что «кризис переживают основные, общепризнанные элементы исторического мышления», послевоенная эпоха породила колоссальный кризис основ исторического мышления. Этот кризис исторической науки, по мнению Трельча, есть борьба между Марксом, с одной стороны, и Ницше, с другой. Это два «логических» стиля исторической науки.
Конечно, Петрушевский не ответствен за все мысли Трельча. Но и книга Петрушевского есть показатель общего кризиса методологии истории. Ошибка Петрушевского в том, что он в отличие от других «философов от истории» не поставил во весь рост проблему об общих основах этого кризиса. Для Трельча ясно: мировая война и революция поставили перед нами вопрос о кризисе исторического сознания. И дальше он говорит, что кризис исторического сознания связан с кризисом всего нашего мировоззрения. Он идет еще дальше и утверждает, что кризис исторической науки, это кризис идеи о роли государственности. Мы прекрасно понимаем, почему, говоря о Максе Вебере, Трельч утверждает, что вся система Макса Вебера, основана на жажде национальной силы, национального величия. Обращает на себя внимание, прежде всего, тот факт, что каждый занимающийся проблемами методологии исторических наук в Германии, все время обостренно ставит вопрос о государственной власти, проблему национального величия. Даже в этом вопросе книга Петрушевского не представляет собой национальной особенности. Это глухой отзвук той борьбы различных течений, которая происходит теперь на Западе.
Можно было бы, конечно, в книге Петрушевского найти немало «параллелей», кивков на современное положение дел. Я отвлекаюсь от этого. Я отнюдь не собираюсь специально цитировать то, что может нас будировать, вызывать в нашей среде возмущение, но не могу обойти молчанием те страницы книги Петрушевского, где дано любопытное освещение рабочего законодательства XIV столетия, как законодательства, в котором проявлялась «социальная справедливость», проявился «внеклассовый разум» английского государства. Конечно, если считать, что это законодательство было в интересах развития производительных сил буржуазного общества, тогда это верно, с точки зрения этого общества, — но если эту проблему «исторического прогресса» рассматривать под углом зрения трудовых масс, то мы сможем вспомнить характеристику этого законодательства, данную Марксом. Мы отвлекаемся также от страниц, посвященных рабству государственного социализма, тем более возмутительных, что их научное значение равно нулю: оригинального в них, конечно, ничего нет. Но я повторяю, отвлечемся от всех этих положений, отвлечемся от того, что у проф. Петрушевского поразительна нелюбовь к терминам «класс» и «классовая борьба». Я попробовал в своем узком марксистском фанатизме, шутки ради, подсчитать, сколько раз он употребляет термин «классовая борьба» и пришел к печальным результатам, хотя об этом у него и идет речь, когда дается, например, очень интересный анализ идей Фомы Аквинского. В СССР понятие «классовая борьба» не популярный термин для профессора...
Еще один вопрос привлекает наше внимание — это путь, проделанный двумя людьми: путь Макса Вебера и Д. М. Петрушевского. Это, если хотите, проблема социальной биографии. Я не думаю, чтобы она не имела значения. Я думаю, что она может бросить свет и на философию книги Петрушевского.
Макс Вебер пришел из кругов немецкой интеллигенции, связанной в значительной степени с национальным крылом немецкого либерализма. Макс Вебер был связан с той частью этой школы, которая была основной катедер-социализма и была идеологической опорой величия империалистической Германии, симпатии к которой характерны и для значительных кругов немецкой либеральной интеллигенции. Макс Вебер в 90-х годах XIX в. выступил с работой, где анализировал положение земледельческого труда Пруссии и давал теоретическое обоснование исторической неизбежности и целесообразности этого вида эксплоатации с.-х. рабочих. Сравнительно недавно была напечатана статья в одном из немецких консервативных исторических журналов, которая подчеркивает именно эту заслугу Макса Вебера. И в дальнейшем Макс Вебер, особенно в годы войны, стал опорой немецкой буржуазной интеллигенции: в послевоенные годы он был украшением всего патриотически мысляшего в Германии.
Случаен ли тот факт, что представитель нашей радикально-демократической интеллигенции, близкой к марксизму, идет по пути, по которому в свое время проф. Виппер пришел в лагерь реакции, и на этом пути сталкивается с идеологом национал-либеральной интеллигенции? Я не думаю, чтобы это было случайно.
Мне пришлось в специальной статье «Под знаменем марксизма» анализировать введение к книге. Я могу здесь ограничиться краткими замечаниями. Книга состоит из трех частей, методологического введения, изложения работ Допша, наконец, исторических конструкций проф. Петрушевского. Так как знакомство с работами Допша на немецком языке представляет значительную трудность для широкой массы читателей, то эта часть книги оправдывает ее издание. Мы не возражали бы, однако, чтобы Госиздат издал книгу самого Допша, — это было бы не менее целесообразно.
Что касается двух остальных частей книги, то они идут по нисходящей линии: неприемлемо введение, беспомощны исторические концепции. Я имею в виду те части книги, где автор от удачной, полезной критики Бюхера и Зомбарта переходит к «своим» построениям. Нужно признать определенно, что философское введение проф. Петрушевского страдает основным грехом — эклектизмом. Проф. Петрушевский делает попытку об’единить риккертианство и взгляды Макса Вебера. Он дает их в такой конструкции, в такой связи, чтобы они носили характер самостоятельной системы. Но так же, как трудно об’единить, по мнению самого Риккерта, индивидуализирующие и генерализирующие науки, также трудно об’единить идеи Риккерта и Макса Вебера с социологией на базе об’ективно исторического исследования.
Проф. Петрушевский начинает с критики системы Бюхера, и эта борьба с системой Бюхера, конечно, исторически оправдана. Для Д. Петрушевского в этом центральная проблема хозяйственной истории средних веков, та центральная проблема, которая оправдывает огромную эрудицию и огромный арсенал доводов, который проф. Петрушевский против нее выдвигает. Он забывает только сказать, что марксизм немало сделал для опровержения этой теории. Но все это только иллюстрация к введению. Исходным пунктом его конкретно-исторических рассуждений является введение, — оно органически связано со всей книгой. Между индивидуальным понятием с конкретным содержанием по Петрушевскому и общим понятием — пропасть, ее заполняют наши абстрактные построения, эти передаточные инстанции, свободные от конкретного содержания социологические понятия.
«Об’ективное значение всего опытного знания покоится на том и только на том, что данная действительность упорядочивается с помощью категорий» — пишет Д. Петрушевский. Что же представляют из себя эти категории? Кто является носителем этих категорий? Категории эти это — то, что признано «всеми», интерес к той или другой части действительности обуславливается ценностными идеями. Их значение коренится в нашей вере в их сверх-эмпирическую сущность. И в то же время эти категории — орудие анализа конкретной действительности. Они помогают нам ориентироваться в жизни, богатой в своей иррациональности всевозможными значениями ценностных идей.
Таким образом, все время мысль проф. Петрушевского находится в тисках противоречий собственной системы, противоречий, которых не знает Риккерт в своем метафизическом монизме. Наш автор признает, как исходный пункт своих рассуждений, принципиальную разницу между понятием индивидуального и понятием общего, он предполагает перебросить мост между индивидуальным и общим, в виде «твердых» категорий, но они не являются абстракцией отношений конкретной действительности, из нее они выведены быть не могут. Он прибегает тогда к «идеальным типам» Вебера. Д. Петрушевский пытается снова и снова придать этим идеальным типам материализированный характер, потому что он иначе не может вырваться из об’ятий своей эклектической системы, одним полюсом который является неизменный факт, а другим — социологически об’яснимые «идеальные типы». Последние только «мысленные образы». Д. Петрушевский предупреждает нас против превращения их в материальные категории. Он прежде всего отбрасывает рассуждения о рабочих гипотезах. Они — только указание того пути, по которому можно преодолеть конкретное в исторических фактах и дать «не изображение действительного», а лишь «средство однозначного выражения» (М. Вебер). В результате вся эта система, особенно в изложении Д. Петрушевского, представляет собой ни что иное, как эклектическую попытку установить прочные социологические законы, с помощью которых можно разобраться в неизмеримом потоке бытия, номографически непознаваемого. Основной грех концепции, которую представляет нам проф. Петрушевский, не в том, что он повторяет Риккерта, Виндельбанда и Вебера, но в том, что он пытается сочетать «неповторяемое» с «социологическим» методом. В этом особо-значительный вред его системы взглядов. А отсюда основная и характерная особенность его исторических конструкций: он беспрерывно орудует внеисторическими понятиями, — капитализм, государство.
Вот два примера. Д. М. Петрушевский говорит о «вотчинном капитализме» как о понятии такого же порядка, что и промышленный капитализм. Начало этой общественной формации отведено далеко назад, вглубь веков, и специфически отличное каждой данной стадии капиталистического развития сведено на-нет. Понятие натурального хозяйства по Бюхеру чуждо марксизму, и К. Маркс никогда не говорил о средневековьи, как о хозяйственной формации, не знающей обмена и т. п. Маркс говорит даже о так называемом «натуральном капитализме», он говорит о «сословном капитале». В «немецкой идеологии» мы читаем: «Капитал в этих городах был натуральным капиталом; он заключался в жилище, инструментах и натуральной, наследственной клиентуре, и, вследствие недостаточно развитых сношений и недостаточного обращения, не мог быть реализован, передаваясь по наследству от отца к сыну. Капитал этот в отличие от современного капитала — выражался не в деньгах, при которых безразлично, в какой именно вещи он заключается, это был непосредственно связанный с трудом владельца, совершенно неотделимый от него и постольку сословный капитал». В ходе исторического развития «сословный капитализм» перерастает в другую стадию — сословный капитал перерастает в движимый капитал: то «был капитал в современном смысле, поскольку можно так выражаться в применении к тогдашним отношениям».
Попробуйте с этой точки зрения расценить ту социологическую формулировку о капитализме, о «вотчинном капитализме», которую Петрушевский вслед за Допшем пытается ввести в русскую литературу. Что же «вотчинный капитализм», как капитализм, отличается какими-нибудь историческими признаками? Одна из особенностей исторических конструкций Петрушевского, это та, что, следуя рабски за своей эклектической системой, он выветривает всякое историческое содержание из абстрактных социологических понятий и тем самым, говоря об «идеальных типах», по существу превращает их в «экономические категории» Прудона. Я бы предложил маститому профессору прочесть еще раз письмо Маркса к Анненкову, где дан ясный анализ всякого рода экономических категорий, характерная особенность которых «вневременность» и «внепространственность». Я скажу совершенно откровенно, здесь проф. Петрушевский во многом отстает от Вебера, ибо любая историческая работа Вебера — скажем, его статья о городе, — при всей ее «метафизической социологичности» гораздо более исторична, чем та интерпретация хозяйственной истории средневековья, которую мы находим в книге Петрушевского. «Если, — пишет Петрушевский, — с понятием капитализма не соединять определенных социальных признаков (?!), связанных с определенной исторической эпохой (!), социального развития новой Европы и не думать, что капитализм немыслим без лишенных средств производства рабочих, продающих свои рабочие руки монопольным обладателям этих средств, выступающих в роли организаторов производства {?!), то становится ясным (!), что капитализм (какой?) возможен в самой различной социальной обстановке». И это утверждение, как это ни странно, претендует на новизну. Таким образом думают заменить схему Бюхера другой еще более вредной схемой. Эти ошибки конкретно-исторического анализа являются результатом ошибок введения, так как вся конкретно-историческая часть книги есть не что иное, как иллюстрация общих положений методологического введения.
А это является источником серьезных недоразумений, дает нам основание говорить о том, что, благодаря неправильной методологической установке, пострадала и научная ценность конкретно-исторической части книги.
Обращу внимание на анализ Capitulare de vilis. Мы находим любопытное противоречие в трактовке этого документа, противоречие, которое лишний раз свидетельствует об ошибках «введения».
В самом деле, в одном месте (стр. 194—195) при анализе Capitulare мы читаем: «наряду с сильно подчеркнутыми» потребительскими задачами, поставленными перед этими королевскими вотчинами, следует отметить и второстепенные задачи, вводящие поместья в общий хозяйственный оборот страны».
Но на стр. 206, в угоду схеме, мы узнаем о существовании Сен-Жерменского аббатства, как крупно-капиталистического предприятия, где главная сумма продуктов попадает на рынок. И на стр. 208 общий вывод: «категории натурального хозяйства и замкнутого домашнего хозяйства совершенно неприменимы»... для любых землевладельцев, любой европейской страны, в любую эпоху средневековья. Как сочетать все эти положения?
Проф. Петрушевский предлагает нам избегать общедогматических утверждений. Он зовет к тщательному изучению деталей. Мы можем приветствовать это начинание проф. Петрушевского. Но дело обстоит совершенно иначе, дело обстоит так, что на каждой странице своей книги проф. Петрушевский сам противоречит себе, ибо каждый раз конкретный анализ его перебивается вредной схемой его методологического введения. Последнее должно быть отброшено вместе со всеми, вытекающими из него, ложными историческими конструкциями.
Книга проф. Петрушевского представляет собою, с нашей точки зрения, значительное общественное явление. Она доказывает, что многие из лучших наших профессоров не могут вырваться из тисков антимарксистской схемы.
Мысли Д. Петрушевского в шорах, в шорах заранее установленных антимарксистских взглядов, которые являются значительным отступлением от того, что проф. Петрушевский говорил в прошлом. Наилучшим ответом на его книгу было бы с нашей стороны создание кадра марксистов, которые могли бы противопоставить работе проф. Петрушевского подлинный марксистский анализ вопросов средневековой истории.
В книге проф. Петрушевского мы имеем очень крупное явление, как это все констатировали, но для того, чтобы ее оценить, нужно, прежде всего, установить точки зрения самой книжки, надо выявить точно, в каком смысле даны те или иные утверждения, что в данном случае хотел высказать автор, а не навязывать автору ту мысль и ту тенденцию, которой у него на самом деле не было.
Я здесь не буду останавливаться на вопросе о той части, которая обращала, главным образом, внимание говоривших до меня — именно на ее введении. Тут говорилось, что введение — это центральная часть книги, а все остальное — это только иллюстрация к введению. Я позволю себе с этим не согласиться. Это введение могло бы быть даже с большим успехом просто исключено из этой книги. Я буду останавливаться только на том, что содержится в конкретной части, которую я считаю именно основной и наиболее ценной частью книги. Конечно, эта книга является книгой заостренно-полемической и в силу этой заостренной полемичности в ней встречаются и односторонности, встречаются и преувеличения. Но против кого эта книга полемизирует, против кого и против чего она направлена? Здесь высказывалась мысль, что она направлена против марксизма. Я с этим совершенно не согласен. Книта эта не направлена против марксизма. Я позволю себе сказать, что Петрушевский в этой книге недалеко ушел от Маркса. Мне кажется, что в этой книге, во всяком случае, анти-марксистскую тенденцию вскрыть можно только путем некоторого насилия. Эта книга, я говорю, полемически заострена, но против кого и против чего? Это повторяется на многих страницах этой книги. Эта книга может быть вдвинута в определенный момент в развитии европейской историографии. Он знаменует собою, как тут правильно говорили, и сам Петрушевский отмечает, — определенный кризис, но в исторической ли науке вообще? В данном случае идет речь только о средневековой истории, о кризисе в науке о средневековьи, об известном накоплении новых фактов, новых исследований, которые заставляют пересмотреть заново целый ряд основных вопросов науки средневековой истории. Целый ряд конструкций, которые еще сравнительно недавно казались действительно незыблемыми, которые давали общую, стройную законченную картину средневекового развития, уже в настоящее время не удовлетворяет исследователей. Это разложение старой концепции, которую можно охарактеризовать по преимуществу, как германистскую и национально-либеральную в германской, главным образом, науке. Эта концепция уже не со вчерашнего дня подверглась разложению. Отдельные камни из этого здания вываливались, оно действительно в конце-концов обветшало, и мы имеем здесь смелую попытку построить новое здание вместо этого разрушенного. Причем тут, конечно, нельзя свести дело к тому, что здесь имеется только изложение Допша, изложение почти дословное. Это правда: здесь дословных выдержек не мало. Но тут не только изложение Допша. Книга основана на трудах ряда других авторов, изменивших старую точку зрения на средневековое развитие. И затем имеется целый ряд вопросов, проработанных самим проф. Петрушевским, проработанных самостоятельно, которые являются вкладом в науку, а вовсе не выходками в антимарксистском стиле. Я должен сказать, что эта книга представляет собой действительно в смысле науки средневековой истории последнее слово того, что достигнуто сейчас на Западе в смысле фактической разработки вопроса, в смысле раскрытия нового материала. Эта книга представляет собой огромную ценность, и не только вследствие того, что она излагает Допша. — Если Допша переведут, это далеко не заменит этой книги. Мы видим здесь целый ряд вопросов, которые выходят далеко за пределы книг Допша.
Что собственно в данном смысле внесено книжкой Петрушевского нового в науку средневековой истории? Конечно, в этой книге Петрушевского налицо не только его оригинальная работа, но и изложение им чужих теорий, которые, однако, не являются случайно приведенными и склеенными, но являются органической частью книги. Мы видим здесь прежде всего весьма существенный вопрос о связи между античным миром и миром ново-европейским. Старые теории рисовали себе гибель античного мира и установление на его месте мира ново-европейского пришедшими из лесов германцами, которые принесли новое начало общинности и свободы и начали совершенно новую страницу во всемирной истории. Эта точка зрения просто не выдерживает критики на основе новых, не только исторических, но и археологических и лингвистических исследований.
Затем другой вопрос, который здесь ставится, это вопрос о происхождении поместного строя, который тоже стоял в центре всего изучения средних веков. Этот вопрос теперь переносится всей своей тяжестью на более ранний период. Нам приходится обратить сугубое внимание на эпоху Римской империи, приходится обратить внимание на историю тех же германцев, у которых в известной степени это крупное поместное землевладение, крепостнический строй имеются. Таким образом, самая проблема о происхождении ново-европейского общества становится на совершенно новую почву.
Затем, конечно, центральное место занимает вопрос о так называемом натуральном хозяйстве. Здесь опять-таки острие обращено совершенно не против Маркса, а решительным образом против Бюхера, значение теории которого здесь преуменьшалось. Эта теория, несомненно, оказала крупнейшее влияние на западно-европейских и на русских историков. Хотя эта теория несостоятельна не только с точки зрения исторической, но и с точки зрения своей теоретической подкладки, тем не менее мы встречаем отдельные высказывания ее у целого ряда историков, которые стоят совершенно на другой теоретической почве. Поэтому полемика прютив Бюхера не является простой случайностью, стрельбой из пушек по воробьям. Здесь ведется борьба с теорией, которая действительно играла и еще все-таки продолжает играть немалую роль в общеисторических концепциях и построениях. Борьба с теорией натурального хозяйства Бюхера тесно приводит автора к другому вопросу, именно к вопросу о генезисе и характере феодализма, который в изображении западно-европейских историков расплылся, потерял всякие определенные очертания. В частности и здесь он выступает не против Маркса, а против Виноградова и тех ученых, которые разделяют точку зрения Виноградова относительно непосредственной связи феодализма с натуральным хозяйством.
Эта точка зрения у Виноградова как раз выражена грубо и шаблонно. Виноградов вообще в целом ряде высказываний своих подходит к точке зрения исторического материализма, но упрощенного, вульгарного исторического материализма. Но во всяком случае неопределенность понятия феодализма, та неопределенность, к которой пришло это понятие в новой западно-европейской науке, заставила Петрушевекого подумать о более точном, о более ясном определении данного термина. С этим определением можно не согласиться, но критиковать то, что говорит Петрушевский о феодализме, можно, только исходя из этого определения. Но об этом я буду говорить еще потом.
Теперь остановлюсь на вопросе о поместьи, о его связи с рынком, или, наоборот, о хозяйственной изолированности — это вопрос чрезвычайной важности для проблемы о переходе, вульгарно выражаясь, от средневековья к новому времени, проблемы разрушения поместного строя, которое упрощенно рисовалось еще совсем недавно, как переход от натурального хозяйства к денежному, как разложение старых форм, связанных с натуральным хозяйством. Теперь этот вопрос чрезвычайно осложняется тем моментом, что поместье оказывается рано связанным с рынком. Затем, вопрос о социальном строении поместья, вопрос о составе населения поместья, — это вопрос центральной важности. Еще совсем недавно господствовало представление о почти полном закрепощении крестьянства в деревне, не оставляющем почти никакого места для свободного крестьянства. Этот вопрос теперь ставится совсем иначе, чем он ставился раньше, т. к. новые исследования обнаружили значительное количество свободного крестьянства в вотчине. Совсем новые проблемы ставятся в связи с вопросом о барщине, о переходе натуральных повинностей в денежные платежи, теперь барщина ставится в связь не с натуральным хозяйством, а наоборот — с развитием связи с рынком, вызывающим усиление зависимости населения поместья. Опять-таки тут говорилось, что проф. Петрушевский отошел совсем от сравнительно-исторической точки зрения, но он несколько раз в своей книге прибегает к историческим сравнениям, он указывает на параллельное с Западом развитие Пруссии и России.
Этим поставленные в книге проблемы не ограничиваются. Мы видим коренную ломку в вопросе о происхождении городского строя, вопроса о городском хозяйстве, — вопрос, который формулирован Бюхером, и который в связи с новой концепцией раннего средневековья приходится поставить опять. Совершенно очевидно, мы видим здесь в этих концепциях, которые приводит Петрушевский, не разрозненные и отрывочные взгляды, а пересмотр всех основных проблем не на основании какой-нибудь предвзятой теории, а на основании огромного нового исторического материала, который в этих областях выдвинут историческим исследованием. Здесь мы видим действительно огромную работу, проделанную Петрушевским по пересмотру основных вопросов всей средневековой истории. Я нахожу, что эта книжка является во всяком случае, не менее интересной, чем те книги, на которые указывал т. Фридлянд. Она является, несомненно, крупным вкладом в науку, не только русскую, но и европейскую. Хотя значительная часть книги Петрушевского и стоит на чужих плечах, но такого полного пересмотра всех вопросов средневековой истории с точки зрения новых научных достижений мы еще не имеем нигде. Это, несомненно, книга крупного научного значения. Я уже с самого начала сказал, что книга эта является полемически заостренной. В книге этой приходится не только строить, но, прежде всего, расчищать место от старых теорий. Эта полемическая заостренность книги приводит к ряду преувеличений, к ряду, быть может, излишних обострений тех или иных моментов. Тут вызывают сомнение и вызывают наибольшее раздражение несколько таких преувеличений или несколько таких построений, которые кажутся рискованными. Но опять-таки я говорю, что к ним надо подойти с точки зрения самого автора, понять сначала, что автор хочет сказать, а потом уже их критиковать. Тут пока отметили три таких основных вопроса, вокруг которых, главным образом, ведутся и будут вестись споры. Прежде всего, это вопрос о первобытном коммунизме у древних германцев, другой вопрос — о феодализме и третий вопрос — о вотчинном капитализме. Я не знаю, в какой мере вопрос о первобытном коммунизме у германцев вообще является ценным с точки зрения теории марксизма — были ли когда-нибудь германцы в состоянии первобытного коммунизма, или нет, от этого основные вопросы марксизма и коммунизма пострадают очень мало. Скажут, что автор вообще отрицает наличие первобытного коммунизма, что он вообще становится на ту точки зрения, что первобытного коммунизма никогда не было и что собственность является вечной категорией. В сущности, он стоит на той точке зрения, что ничего в исторических источниках констатировать первобытного коммунизма он не может. Во всяком случае в настоящее время очень возрос скептицизм в этом отношении.
Теперь вопрос о феодализме и о преувеличении творческой роли государства. Здесь усматривают определенную антимарксистскую тенденцию. Я хочу сказать, прежде всего, что, конечно, концепция феодализма у Петрушевского, который не-марксист и никогда себя таковым не считал, концепция феодализма у него не-марксистская. Но так ли она далека от марксизма? Как он определяет феодализм? Феодализм есть система государственного соподчинения сословий. Он берет здесь феодализм, как определенную государственную форму. Если он говорит о творческой роли государства по отношению к этим формам, к государственным формам, он в данном случае решительно ничего не говорит о том, что государство творит новые общественные формации. Когда говорят, что Петрушевского государство творит новые общественные формации, смешивают два представления: феодализм, как понимает его Петрушевский, и феодализм, как понимает его марксизм. Петрушевский понимает феодализм не как общественную формацию, а как определенную политическую форму. При этом Петрушевский совершеннно определенно перечисляет те социально-экономические предпосылки, которые порождают этот феодализм. Он не однажды говорит о социальных предпосылках феодализма, говорит об аристократическом строе общества и т. д. Всем этим он обосновывает феодализм, которому старается дать определение как политической форме. Если мы примем за основу эту точку зрения, мы увидим, что обвинения в гипертрофии роли государства отпадут, хотя, может быть, кое-какие преувеличения тут есть (С места: С точки зрения Петрушевского). Действительно, в конце-концов, это будет спор о терминах, который разрешается очень просто. Для того, чтобы вскрыть замысел автора, нужно стать на его точку зрения и понять, что он хочет сказать, если же его термин будет понят в нашем собственном смысле, то мы можем обвинять его, в чем угодно.
Поэтому, признавая, что понимание феодализма у Петрушевского является не-марксистским, я совершенно не склонен думать, что оно является антимарксистским и что в данном случае Петрушевский вносит совершенно новую точку зрения, существенно отличающуюся от марксизма. Он лишь расходится с марксизмом преимущественно в сфере определения. И если Петрушевский так сильно напирает на вопрос как раз о политической природе феодализма, то этот путь мысли делается понятным, если даже мы будем рассматривать феодализм как общественную формацию, характеризующуюся определенными производственными отношениями, определенным способом выкачивания прибавочной стоимости из производителя. Присвоение прибавочного труда или продукта происхолит здесь в силу внеэкономического понуждения, в силу политического принуждения. Момент, подчеркнутый Петрушевским, момент, в данном случае политический, не так уж далек от Маркса, как это кажется на первый взгляд.
Теперь я хотел бы остановиться на вопросе о вотчинном капитализме. Это вопрос, который является, может быть, наиболее спорным. В вопросе о вотчинном капитализме Петрушевский близко следует как раз за Допшем, повторяет его термины и далеко идет в этом направлении, именно в результате того, что тут имеется некоторое полемическое обострение, направленное против натурально-хозяйственной концепции. Я должен, прежде всего, сказать, что вопрос о законности употребления в данном случае термина «капитализм» является не таким простым. Петрушевский говорит, что он капитализм, — он это определенно подчеркивает, — не понимает, как определенную историческую формацию. Для него капитализм, в каком он сложился со второй половины XVIII века в новой Европе, это не есть капитализм вообще. Но разве он один находит возможным об этом говорить? Мы слышали о капитализме в самые разнообразные эпохи, чуть не в эпоху «Русской Правды» и Рюрика. Я хочу сказать то, что, кроме капитализма промышленного, имеется торговый капитализм. Торговый капитализм не характеризуется какой-нибудь определенной, четкой, общественно-экономический формацией. Он возможен на почве самых разнообразных производственных отношений и эксплоатирует уже сложившиеся до него производственные отношения. Собственно говоря, вопрос заключается лишь в определении хронологических рамок. Хотя Петрушевский термина «торговой капитализм» не употребляет, но совершенно ясно, что когда он говорит о капитализме средневековом, то имеет в виду именно капитализм, который связан с обменом, а не с производством. Таким образом, отправляясь от понятия торгового капитализма, — я лично не считаю этот термин удачным, — можно говорить до известной степени и о вотчинном капитализме в том смысле, что вотчина является связанной с рынком, что вотчинник эксплоатирует данную вотчину с целью торговой, с целью получения прибыли. Такой торговый капитализм принимает самые разнообразные формы, и он обостряет и усиливает старую феодальную эксплоатацию.
В этом смысле я опять-таки не нахожу такого резкого противоречия между марксизмом и этой теорией Петрушевского. Я не со всеми положениями Петрушевского согласен и нахожу, что Петрушевский в некоторых местах значительно преувеличивает момент раннего возникновения капиталистических отношений. Но констатировать здесь принципиальное противоречие с марксизмом я бы не решился.
Вот то, что я хотел оказать. Эта книга не является написанной с какой-то совершенно чуждой марксизму точки зрения, с которой у нас ничего общего нет. Эта книга является переработкой огромного материала, огромного количества новых фактов, новых исследований, введенных в историческую науку. Тут переработаны все основные концепции науки средневековой истории, и при этом с точки зрения, которая допускает очень нетрудный перевод ее на марксистский язык (Смех).
Я начну свое выступление с той же самой мысли, которую высказывали почти все предшествующие товарищи, а именно с того, что книга Петрушевского, о которой мы говорим, представляет собою весьма интересное явление. Интерес ее, с моей точки зрения, заключается в том, что она воплощает в себе современное состояние западно-европейской буржуазной науки в области средневековья. Эта связь книги с западно-европейской наукой является, мне кажется, весьма знаменательным фактом. В сущности, книга стоит совершенно вне всех тех споров, всех тех дискуссий, всех тех интересов, которыми живет наша современная русская марксистская наука. Она ориентирована на Запад и можно было бы сказать, что по существу она и написана, пожалуй, для Запада. В этом, с моей точки зрения, ее слабая сторона. Но если не принять во внимание эту ее западную ориентацию, то в этом случае книга эта явилась бы, мне кажется, такой же вне-временной и вне-пространственной категорией, какими являются те социологические категории, о которых говорит в своем предисловии проф. Петрушевский.
Итак, в лице новой книги проф. Петрушевского мы непосредственно сталкиваемся с западно-европейской наукой. Какими же чертами она характеризуется? С одной стороны, мы в западно-евронейской науке наблюдаем изощренность и весьма развитую технику в области разработки отдельных частных вопросов. Но вместе с тем у значительной части представителей этой науки отсутствует мировоззрение, отсутствует общая методология. Это высказывается многими самими представителями западно-европейской науки. И вот среди них начинаются поиски мировоззрения и поиски методологии. В этом отношении особенно интересна роль, которую играет Макс Вебер. Макс Вебер как раз и является тем пунктом, вокруг которого группируются и будут, мне кажется, все больше группироваться те представители западно-европейской науки, которые не удовлетворены, как у нас говорят, «ползучим эмпиризмом».
К этому же течению принадлежит и проф. Петрушевский. Он примкнул к тем, которые хотят иметь методологию и идут за Максом Вебером. В области же конкретных построений он в значительной степени примыкает к тому, что сделано в трудах Допша, как об этом многими уже и говорилось.
В сущности, мне кажется, что в этой последней своей работе Петрушевский как бы растворился в этой западно-европейской науке, как бы потерял в значительной степени свою индивидуальность. Весь процесс эволюции у проф. Петрушевского, мне кажется, заключался в потере этой своей индивидуальности, которую он в наибольшей степени имел в своих первых работах. Этот процесс вовсе не может быть сведен в рамки последнего десятилетия, этот процесс начался еще раньше. В сущности уже второе издание показывает, с моей точки зрения, значительный шаг по пути этого развития. Но и та работа, о которой говорил тов. Фридлянд «К вопросу о логическом стиле исторической науки» в значительной степени также составляет определенный шаг по направлению к этой позиции, которую он занимает в настоящее время. Так что это движение по направлению к современной позиции представляется мне движением, шедшим уже давно.
Итак, в конце-концов, как же должны мы относиться к этой западно-европейской научной мысли, которая вплотную подошла к нам в лице книги Д. М. Петрушевского? В ней мы имеем элементы двух родов. С одной стороны, мы имеем здесь те положения, которые основаны на современных научных достижениях западно-европейской науки. Но вместе с тем в этой западно-европейской науке все же имеется и ряд таких элементов, которые можно было бы назвать элементами, характеризующими борьбу этой науки с марксизмом. Д. М. Петрушевский в этом случае не является сознательным и активным, он только двигается по тому руслу, по которому идет западно-европейская наука. Но эти моменты борьбы с марксизмом в западно-европейской науке несомненно имеются. Например, хотя я и не считаю, что для марксизма непременно нужно во что бы то ни стало доказывать существование первобытного коммунизма, но все-таки эта борьба с первобытным коммунизмом, несомненно, для западно-европейской науки является борьбой с современным марксизмом, с современным коммунизмом.
Теперь, какие же предрассудки выдвигаются проф. Петрушевским, с которым, по его мнению, должна бороться наша наука?
Первое — это вопрос о кризисе при переходе от античного строя к средневековому. И здесь дело вовсе не сводится только к тому, что выдвинул т. Косминский, к тому, что мы не в праве сводить дело к катастрофе, к тому, разрушили или не разрушили древние германцы всю римскую культуру. Конечно, они могли ее не разрушать. Дело не в этом, а в том, каков был строй древних германцев, с какими общественными навыками пришли германцы, когда они покорили области древнего Рима. И вот здесь мы не можем согласиться во всем с Дмитрием Моисеевичем. Это прежде всего вопрос о так называемой древне-германской марке. Я полагаю, что следующий после меня оратор остановится на этом вопросе, т. к. специально занимался им. Но я все-таки позволю себе высказать свою точку зрения по этому вопросу. Я думаю, что в своей книге Дмитрий Моисеевич не доказал, что у древних германцев не существовало общинного землевладения. Та интерпретация знаменитого текста Тацита, которую он дает в своей книге, нисколько неубедительна, и мне представляется, что тот вывод, который делали из этого знаменитого текста в пользу общинного землевладения, вполне правилен. Здесь следует только внести известные поправки. Эти поправки сводятся вот к чему. В социальном строе древних германцев мы наблюдаем весьма сильную социальную дифференциацию, мы наблюдаем там неравномерное распределение очень многих средств производства, мы имеем неравномерное распределение таких орудий производства, как рабы и скот, но мы не имеем там, как мне кажется, частной собственности на землю. Социальное неравенство еще не разрушило общинного землевладения, оно существует там в рамках этого общинного землевладения. Совершенно ясно тексты говорят о том, что в ту эпоху существовала переложная система хозяйства, что переход с одного участка земли на другой совершался общиной, что земля там распределялась соответственно социальному положению отдельных лиц. Делать из этого вывод, который делает Петрушевский, будто это распределение земли совершается только в каком-то совершенно исключительном случае, когда люди основывают какой-то новый поселок, по-моему, нет ровно никаких оснований. Поэтому мне кажется, что возражение против общинного землевладения, как изначального факта жизни древних германцев, не обосновано в книге Петрушевского.
Мы имеем перед собою все еще общину, хотя и разлагающуюся под влиянием той социальной дифференциации, которая внутри этой общины происходит.
По другому вопросу — по вопросу о борьбе проф. Петрушевского с натурально-хозяйственными концепциями Бюхера здесь уже и т. Фридлянд высказывался о том, что нам нет надобности защищать Бюхера против проф. Петрушевского. Марксизм не связан со схемой Бюхера, но вместе с тем не следует и перегибать палки в противоположном направлении. Мы не можем, конечно, считать, что развитие производительных сил и развитие обмена достигало в ту эпоху, особенно же в эпоху раннего средневековья, в эпоху образования феодализма, почти такой же степени развития, какую оно достигло в настоящее время. А между тем один из тезисов Петрушевского так и гласит, что новая эпоха представляет собою лишь дальнейшее развитие, органическое продолжение средневековья, что здесь нет ничего принципиально нового, что все дело сводится только к некоторому количественному накоплению. Мы, разумеется, не можем считать, как это предполагает, может быть, а может быть и нет, я не понял — тов. Косминский, что в эпоху раннего феодализма можно предполагать существование торгового капитализма. Со слов т. Косминского можно было понять, что как будто бы это можно предполагать, что это не противоречит марксизму. Конечно, если бы у нас были достаточные данные в пользу того, что там действительно был торговый капитализм, то, разумеется, именно отрицание фактического положения вещей противоречило бы марксизму, но у нас ведь нет никаких данных утверждать, что будто бы в эту эпоху существовал торговый капитализм. Правда, мы, конечно, знаем, что торговля в ту эпоху существовала, и никто из нас против этого факта не может привести возражения — однако эта торговля, в особенности к эпохе Каролингов, достигала уже все меньшей и меньшей силы по сравнению с тем, чем эта торговля была в предшествующее время, может быть, еще в эпоху Меровингов, и этот упадок торговли шел все дальше и дальше под влиянием, конечно, того, что Средиземное море к этому времени оказалось в руках арабов, и, таким образом, тот товарообмен, который в первое время после германских завоеваний еще существовал по Средиземному морю, был нарушен. Поэтому мало-по-малу западно-европейская общественность принимала все более и более аграрный характер по сравнению с характером поздней римской эпохи. Так что, соглашаясь с тем, что мы не имеем права назвать хозяйственный строй средневековья натурально-хозяйственным, мы все-таки, конечно, не можем его себе представлять в терминах торгового капитала. Этот обмен, который там существовал, не был господствующим и не определял собою всей хозяйственной структуры эпохи.
Затем другая проблема, которая выдвигается проф. Петрушевским, это проблема феодализма. Здесь, прежде, чем рассмотреть этот вопрос, необходимо остановиться на следующем обстоятельстве. Исходя из методологических представлений об идеальных типах, как вневременных и внепространственных категориях, Дмитр. Моис., в сущности уже тем самым превращает некоторые категории, как, например, капитализм, как город, как предместье, в такие вневременные и внепространственные категории, но эта вневременность и внепространственность превращается у него, если хотите, в свою противоположность, — во всевременность и всеобщность в пространстве. В сущности, оказывается, что не существует из известных нам эпох таких, когда бы капитализма в той или иной форме не существовало, когда не существовало бы города, как экономической категории в противоположность деревне, когда бы не существовало частной поземельной собственности и поместья. Таким образом, с этой точки зрения мы имеем перед собой не развитие, а статистику, мы не имеем перед собою того исторического процесса, как мы его себе представляем, в виде перехода одной общественной формации в другую. Мы имеем здесь единую общественную формацию, характеризующуюся всеми указанными чертами, а раз мы имеем единую общественную формацию, то ясно, что, кроме этой единой общественной формации, никаких других общественных формаций не может быть. Таким образом, и феодализм не может мыслиться, как общественная формация. Для него остается только одно место, место в области политического развития, и ясно, что феодализм переносится в эту область: он превращается в политическое явление, т.-е. в то, как определяет его проф. Петрушевский, — в систему, организованную государством, в систему соподчиненных тяглых сословий.
Можем ли мы с таким определением феодализма согласиться? Мы не можем согласиться с этим определением потому, что мы стоим на точке зрения общественных формаций, и феодализм для нас есть определенная общественная формация. Поэтому рассмотрение феодализма, как только одной из стадий в развитии политических форм, для нас, конечно, не является приемлемым, и уже поэтому мы принципиально не можем принять построения Петрушевского.
Я останавливался пока на этих конкретных положениях в книге проф. Петрушевского, не говоря о методологических его построениях. Об этих методологических его построениях говорилось уже достаточно. Мне кажется, что достаточно выяснена противоречивость этих построений. Они не сведены к единству. В них масса противоречий. Одни части, одни страницы этой книги полемизируют с другими страницами, находятся с ними в противоречии. С одной стороны, проф. Петрушевский вполне правильно, как мне кажется, протестует против абстрактного метода позитивизма, возражает против абстрактных законов, которые обязательны для общества «вообще». Это совершенно правильная точка зрения, потому что мы считаем, что законы существуют для каждой общественной формации свои, и что общественное развитие переходит от одной закономерности к другой. В этом пункте мы могли бы присоединиться к Петрушевскому, если бы он тут же не переходил как раз к возрождению той же самой точки зрения, с которой борется только в другой форме.
В самом деле, поскольку он вместо этих абстрактных законов устанавливает свои абстрактные социологические категории, которые обладают как раз таким же внепространственным и вневременным характером, постольку он возрождает то самое, с чем борется.
Затем товарищами достаточно уже указывалось на идеалистический характер построений Петрушевского. Это — возрождение нео-кантианства в той форме, которую представляет собой фрейбургская школа нео-кантианства. Это есть, вместе с тем, и суб’ективизм в той мере, в какой проф. Петрушевский прибегает к понятию «ценности» хотя бы в форме «отнесения» к этой ценности, потому что понятие «ценность» несомненно носит суб’ективный характер и об’ективного характера никогда иметь не может.
Кажется, что основные недостатки книги Петрушевского можно характеризовать следующим образом. Петрушевский не стоит на точке зрения марксизма вообще и на точке зрения теории общественных формаций в частности. Это основной недостаток проф. Петрушевского. Но это обстоятельство, конечно, характеризует только то, что он не является диалектиком, потому что диалектическое рассмотрение общественного процесса, естественно, связано с теорией общественных формаций.
Итак, товарищи, каким образом мы должны относиться к этой книге? Я думаю, что эта книга является продуктом западно-европейского научного развития. И мы должны преодолеть ее, т.-е. с одной стороны, обострить на ней свой собственный марксистский метод, а с другой стороны, — противопоставить этому конкретному историческому исследованию ряд наших конкретных исторических исследований. Мы должны пройти своими марксистскими исследованиями по всем областям, затронутым проф. Петрушевским. Должны дать ответ на то, как смотрим мы на общественный строй первобытных германцев, ответить на то, как смотрим мы на общественный строй средневековья, как смотрим мы на городской строй, и я думаю, что лучшим ответом на эту книгу и будет такая конкретная историческая работа Общества историков-марксистов.
Сегодня здесь происходила критика определенной концепции, концепции, прежде всего, конкретно-исторической, изложенной Д. М. Петрушевским в его известной книге. Я хотел бы, прежде, чем говорить дальше, остановиться в двух словах на логической природе самой критики такой концепции.
Конечно, критика всякой теории прежде всего должна быть имманента, т.-е. должна понять эту теорию изнутри и затем уже преодолеть ее соответствующим образом. После понимания изнутри и преодоления возможен и социологический анализ этой теории и сведение ее к определенному базису. Конечно, это возможно только после того, как она будет понята, потому что нельзя сводить к базису то, природу чего не знаешь и не представляешь себе. Но безмерно усложняется задача, когда речь идет о критике конкретно-исторической концепции, потому что в этой последней — в отличие от философской теории, — всегда имеются элементы чисто конкретного материала, почерпнутые из документов, из источников. Поэтому критика идет в этом случае двояким путем: она не ограничивается вскрытием чисто формальных внутренних логических противоречий самой концепции, но пытается указать, как эти противоречия будут выглядеть, если разобрать их применительно к конкретному материалу источников. Вот, собственно, как должна была бы вестись критика этой книги. Но сегодняшняя критика сосредоточена на каких-то других задачах; она, в сущности, может быть, и вовсе даже не является критикой, и вот почему, В марксизме вообще чрезвычайно большое распространение приобретает одно явление, весьма печальное для всякого искреннего и желающего прогресса научной мысли марксиста, — это власть слов, это то, что Бэкон Веруламский называл «idola fori».
У нас, ведь, принято так говорить: «Раз Риккерт — то уже все с ним связанное — от дьявола. Все, что от Маркса, уже тем самым хорошо, не потому, что это хорошо, а потому, что от Маркса». Я сам полагаю, что Маркс гораздо лучше Риккерта, и сам являюсь не риккертианцем, а марксистом.
Но я думаю, что всякую попытку кого-либо критиковать следует все-таки обосновывать по существу, а не ограничиваться просто указанием, что это идет от Риккерта или от риккертианства. Ибо такое указание уже заранее настраивает на определенный лад. А между тем надо разобрать, к каким результатам автор приходит при помощи Риккерта. Может быть, автор пришел к чему-нибудь неожиданному для нас. Это вполне возможно. Вот, благодаря тому, что у нас критика пошла, за исключением последнего оратора — тов. Удальцова, не по этому пути, возник ряд странных недоразумений, которые я хотел бы отметить здесь.
Тов. Фридлянд пред’являет, как он выразился, «претензию» книге проф. Петрушевского: почему в ней нет ни одного слова о классовой борьбе? Но, тов. Фридлянд, неужели вы, прочитавши эту книгу, ничего не нашли в ней о классовой борьбе? Она переполнена ею.
Фридлянд. Имманентно не нашел.
Неусыхин. Я удивляюсь этому. Ведь анализ классовых отношений составляет основное содержание этой книги. Я думаю, что это у вас случилось так: вы заранее задались такой мыслью, что необходимо, совершенно необходимо, чтобы было употреблено слово «классовая борьба».
Фридлянд. Желательно, во всяком случае.
Неусыхин. Но так как этого слова в книге нет, то вы и не увидели классовой борьбы. Конечно, полезно называть вещи своими именами, и если автор книги пишет о классовой борьбе, но не употребляет этого слова, то я согласен с вами, что это — очень жаль. Но еще гораздо более печально, что вы за словами не видите сущности явлений и не можете найти искомого, раз оно не названо привычным для вас именем. В этом отношении весьма показателен также и пример трактовки английского рабочего законодательства. Некоторые ораторы освещали здесь отношение Д. М. Петрушевского к рабочему законодательству как какую-то идеализацию надклассовой мудрости государства. Это странно применительно к автору «Восстания Уота Тайлера», посвятившему блестящие страницы выяснению социальной природы этого законодательства. А между тем в той книге, которая здесь критикуется, ясна точка зрения автора на рабочее законодательство и ясна как раз в том месте, которое ему инкриминируется, как оправдание рабочего законодательства.
В сущности мысль автора, высказанная им на 257 стр., может быть выражена фразой Маркса о том, что не надо быть мелким лавочником для того, чтобы иметь психологию мелкого буржуа.
Фридлянд. Совсем не так.
Неусыхин. Автор утверждает, что творцы жестоких законов сами по себе лично не должны быть обязательно жестокими людьми. Вы скажете, что этот вопрос нас, как историков, не интересует, что эта мысль — само собой разумеющаяся, тривиальность. Хорошо. Но тогда не упрекайте Д. М. Петрушевского в идеализации классовото господства.
Татаров. А где классовая борьба, которую вы обещали открыть?
Неусыхин. Ибо в приведенной мною цитате много говорится о попрании всех человеческих прав, о порабощении виланов, о превращении их в травимых зверей и т. д. И таких примеров обращения с мыслями автора критикуемой книги можно найти не мало.
Так, например, отношение тов. Фридлянда к точке зрения Д. М. Петрушевского на Бюхера весьма показательно и поучительно в качестве иллюстрации той мысли, которую я высказал в самом начале. Тов. Фридлянд рассуждает так: вот Д. М. Петрушевский критикует Бюхера, а, ведь, Бюхер вовсе не марксист. Почему же Д. М. Петрушевский критикует его?
При этом уже заранее предполагается, что Д. М. Петрушевский должен обязательно критиковать только марксистов. Но, ведь, Д. М. Петрушевский такого обязательства на себя не брал: оно приписано ему критиком. В сущности говоря, Д. М. Петрушевский критикует совершенно определенную и конкретную теорию — теорию Бюхера, которая его, как медиевиста, интересует именно с точки зрения весьма земного вопроса — действительно ли натуральное хозяйство господствовало в средние века и действительно ли города представляли собою те 4.000 пунктов, расположенные на территории Германии, которые рисовал нам Бюхер. По его мнению — нет. Вот и все. Поэтому он критикует Бюхера, и только поэтому.
Затем, относительно вотчинного капитализма. Здесь, между прочим, т. Фридлянд указывал на то, что Д. М. Петрушевский буквально все взял у Допша — так уж он сам ничего не мог сказать нового, что все принужден был заимствовать у него. А между тем на стр. 211 он критикует понятие вотчинного капитализма у Допша.
То, что говорит здесь Д. М. Петрушевский, совершенно правильно. Всякий марксист согласится с тем, что нельзя проводить аналогии между современным капитализмом и капиталистическими отношениями в средние века на основании тех соображений, при помощи которых строит эту аналогию Допш. Допш усматривает сходство средневековой вотчины с современным капиталистическим предприятием в наличии двух категорий лиц.
Одна категория лишена средств и орудий производства; это прекаристы, которые иногда садятся на землю вотчинника, а иногда дарят вотчиннику свою землю, получают ее обратно в прекарий, снабжаются инвентарем и в результате всего этого получают возможность продолжать свое хозяйство. По мнению Допша, вотчинник выступает здесь в роли капиталиста: он дает и землю, и орудия производства людям, лишенным их. Эта точка зрения Допша неприемлема в том смысле, что с современным капитализмом здесь нет никакого сходства; взаимоотношения этих групп населения совершенно иные. И вот Д. М. Петрушевский сосредоточивает на этом внимание и говорит, что с этой точки зрения его не удовлетворяет теория Допша. Как видите, у Д. М. Петрушевского есть серьезное недовольство Допшем в вопросе о вотчинном капитализме. Допустим, что у Д. М. Петрушевского имеются противоречия в этом понятии; но, говоря о них, следует отметить все противоречия, а также и все разногласия его с Допшем, если руководствоваться научной совестью, о которой правдивые слова были брошены здесь тов. Фридляндом.
Очень наивно прозвучало здесь заявление тов. Кривцова о том, что отрицание аграрного коммунизма в древности — это есть тоже нечто не-марксистское. А. Д. Удальцов уже отметил, что такое отрицание нисколько не противоречит марксизму: но он по чисто конкретным соображениям полагает, что у древних германцев была община. Это — другое дело. Но если бы я стал спорить на эту тему, то я принужден был бы анализировать здесь Тацита, в частности — чрезвычайно спорный текст 26-й главы его «Германии»: «Agri pro numero coltorum ab universis in vices occupantur, quod mox inter se secundum dignationem partiuntur».
Удальцов. А у Д. M. Петрушевского «In vices»-то и пропущено.
Неусыхин. Следовательно, это был бы чисто конкретный спор, о котором я говорил вначале. Но сегодняшняя дискуссия пошла не по этому пути, а потому и я на этом останавливаться не буду.
Говорят о первобытном коммунизме у древних германцев. Но какой может быть первобытный коммунизм у народа, у которого имеется частная собственность на землю, социальная дифференциация, дружинный строй, предпосылки феодализма и т. д., и т. д. Достаточно только правильно поставить этот вопрос, чтобы понять всю бесплодность подобных рассуждений.
Затем здесь много говорилось о политическом идеале Макса Вебера. Это тоже относится к области «власти слов». Вебер, видите ли, идеализировал государственную власть. Д. М. Петрушевский согласен с Вебером в вопросе о природе общих понятий. Значит, и Д. М. Петрушевский должен идеализировать сильную государственную власть, он ее жаждет. А вот между тем о государственном социализме в Риме он как раз отозвался непочтительно.
Фридлянд. О социализме? Допускаю.
Неусыхин. Отзывался непочтительно именно о государстве. Там подчеркнуто это. Мы не будем спорить о словах. Между прочим: некоторые возражения, которыми меня перебивают, только подтверждают мой тезис о «власти слов». Тут все время говорят: в словах: «государственный социализм» ударение на социализме, а не на государстве. Но прочтем внимательно то, что пишет Д. М. Петрушевский в главе о падении Римской империи. Какова его концепция? Это старая его концепция, которую он излагал в прежних работах. Она ни на йоту не изменена и заключается в том, что гипертрофия государственности привела к гибели Римскую культуру. А «государственный социализм» — это выражение как раз заимствовано у Допша.
Фридлянд. Подвел его Допш.
Неусыхин. А те quasi-марксисты, у которых слово на первом плане, как им скажут: «государственный социализм», так они уж и не видят — что на предыдущей и что на последующей странице. Они этим словом очарованы.
Фридлянд. Мы им не очарованы. Ошибаетесь, тов. Неусыхин.
Неусыхин. Тов. Фридлянд давал совет Д. М. Петрушевскому прочитать «Немецкую идеологию» Маркса. Это, конечно, очень дельный совет. Но какое поучение для средневековой истории извлечет он из работы, которая написана в 40-х годах прошлого столетия? Он может извлечь оттуда интересные идеи, богатые импульсы в области методологии; но данные по вопросу о том, была ли у германцев община или нет, он найдет в тексте Тацита, а не в философской работе, да еще написанной в 40-х гг., хотя бы она и принадлежала самому Марксу.
С места. Он может лучше читать потом текст Тацита.
Неусыхин. Я позволю себе привести здесь слова Фридриха Энгельса, которые можно прочитать в IV ккиге «Летописей марксизма». Энгельс указывает, что он хотел бы, чтобы русские, и не только русские, поменьше цитировали бы Маркса и его, а побольше занимались бы изучением явлений жизни историческим методом Маркса и Энгельса. Это — тоже очень дельный совет.
Татаров. Это из Водена.
Неусыхин. Это из Энгельса. Я сомневаюсь в том, что у тов. Фридлянда есть основания не доверять сведениям, напечатанным Рязановым в «Летописях марксизма»...
Фридлянд. Я только подвергаю критике источник.
Неусыхин. Затем, я хотел бы остановиться на вопросе о том, как вообще производится это применение марксистского метода в конкретной исторической работе. Я считаю, что то или иное решение конкретных специальных проблем истории, т.-е. самый результат специального исследования, — особенно по отношению к древним эпохам — в сущности говоря, индифферентно к марксизму. Будем ли говорить, что у древних германцев была община или не было, марксизм от этого ничего не приобретет, ничего не потеряет.
Но для марксизма чрезвычайно важен метод достижения этих самых результатов, потому что применение ложного метода может привести к ошибочным выводам. И в этом смысле я полагаю, что всякий, изучающий конкретную действительность, марксист должен делать это марксистским методом. Если он, применяя марксистский метод, придет к убеждению, что все-таки у древних германцев не было общины, то пугаться этого отнюдь не следует. А между тем, если говорить о методе, то метод Д. М. Петрушевского далеко не всегда, но очень часто, — марксистский. Здесь совершенно была опущена вся глава о Фоме Аквинском...
Фридлянд. Извините, я говорил.
Неусыхин... в которой дан совершенно марксистский анализ явлений из сферы идеологии. Может быть выводы Д. М. Петрушевского опять-таки покажутся кому-нибудь неудовлетворительными, может быть, они противоречат какому-нибудь общепринятому шаблону. Но это значит лишь, что шаблон надо оставить и принять этот вывод.
Здесь много говорилось, что книга Д. М. Петрушевского полемически заострена. Я бы не согласился ни с кем из говоривших в оценке этой заостренности. В самом деле: в чем ее причина? Впечатление создалось такое, что Д. М. Петрушевский написал свою книгу для того, чтобы что-то или кого-то разгромить. Это не верно. Он не хотел разгромить ни марксистов, ни даже Бюхера, против которого книга, казалось бы, направлена. Ему просто нужно было осмотреться вокруг себя, как он сам пишет в предисловии, наметить назревшие и наболевшие вопросы. Но в процессе разрешения этих вопросов он, естественно, встретил на своем пути предыдущие теории и полемически заострил некоторые моменты. Но эта полемическая заостренность не новость в трудах Д. М. Петрушевского. Вы можете ее встретить во всех его старых книгах: в «Восстании Уота Тайлера», хотя это диссертация, в «Очерках из истории средневекового общества и государства» и т. д. Критикует ли он при этом Бюхера резко или мягко, — это вопрос, который нас интересовать не может. Может быть, Бюхера он мог бы интересовать, если бы он пожелал возразить на эту критику.
В двух словах я бы хотел коснуться вопроса о знаменитом введении. К сожалению, я не имею времени остановиться подробно на том, в какой мере воспринял Д. М. Петрушевский Риккерта и Макса Вебера. Это — интересная проблема. О Максе Вебере здесь говорили много, но у меня сложилось такое впечатление, что говорилось не о нем, а о ком-то другом. По крайней мере, самое понятие «идеальный тип», в сущности говоря, осталось здесь невыясненным.
В двух словах скажу, что идеальный тип не есть трансцендентное долженствование, вопреки мнению С. С. Кривцова и несмотря на то, что Вебер, конечно, — кантианец. Вообще у Вебера нет теории трансцендентных ценностей — у него есть нападки на эту теорию, он проповедует философию отсутствия таких ценностей. Ценности у него играют роль исторического интереса и больше ничего. Идеальные типы он считает лишь орудием исторического познания, но отнюдь не парящей над ним сущностью. Его идеальные типы — лишь возведение в перл создания «известных черт исторической действительности». Это не значит, что они трансценденты. Этого у него нет, и этого приписывать ему не нужно. Но предположим, что есть, так ведь у Вебера, а не у Д. М. Петрушевского. Напрасно тов. Фридлянд сопоставлял здесь Вебера и Д. М. Петрушевского. Это — совсем разные индивидуальности, и желательно их различать. Нельзя также отождествлять Д. М. Петрушевского и с Риккертом, как это здесь делали.
Голос. И взгляды тоже нельзя, или только личность?
Неусыхин. Я бы сказал, что эти самые взгляды Д. М. Петрушевского о Риккерте, которые изложены в его книге, представляют собою известное продолжение и развитие его прежних взглядов. Он, собственно, приходит к тому выводу, что историческая наука есть наука об индивидуальном и наука об общем. Это то, что он говорил всегда на всех своих лекциях и что напечатано в его курсе. Это же самое сказано и в его новой книге, только в ней это выражено в терминах риккертовой логики. Но, ведь, слова производят здесь чарующее впечатление. Человек говорит об отнесении к ценности, о каких-то «заумных» ценностях. Но прочтите же его вывод. Он гласит, что историческая наука есть наука об индивидуальном, что она пользуется общими понятиями, что они совершенно необходимы и что без общих понятий не может быть и нет никакой исторической науки. Эти общие понятия являются для него орудием познания действительности. И это для нас самое важное.
Фридлянд. Эти общие понятия ничего общего не имеют с конкретными фактами.
Неусыхин. Вот здесь во всех тех замечаниях, которые мне делались, и чувствуется различный подход. Я ведь, собственно говоря, не выступаю здесь ничьим адвокатом, а если я являюсь такоеым, то в конце-концов лишь защитником марксизма от его вульгаризации. Мой подход ко всякой книге, которую я прочитываю, даже в сто раз менее ценной, чем книга Д. М. Петрушевского, такой: понять книгу, разобраться в ее методологии согласно научной совести, к которой взывает здесь т. Фридлянд, и, разобравшись в ней, взять из нее то, что мне нужно. Я попытался показать на некоторых примерах, что ценно в книге Д. М. Петрушевского. Может быть, я сделал это неудачно, но во всяком случае ясно, что эта книга, хотя она и написана не-марксистом, отнюдь не является анти-марксистским манифестом.
Д. М. Петрушевский написал специальную работу по средневековой истории, не думая этим бороться ни с марксизмом, ни решительно с чем бы то ни было, кроме тех взглядов на средневековую историю, которые ему представлялись неправильными. Допустим, что в его введении имеются ошибки; но ведь не всякий историк является специалистом-философом. Это желательно, но не всегда обязательно, и я думаю, что многие из тех историков, которые выступали сегодня, в гораздо меньшей мере являются философами, чем критикуемый ими автор.
Чему же учит нас книга Д. М. Петрушевского? Она зовет нас (как это уже отметил А. Д. Удальцов) к критическому исследованию фактов, к скептическому отношению ко всяким шаблонам, и в этом ее ценность, — ценность для марксизма.
1 Стенограмма заседаний социологической секции о-ва историков-марксистов от 30 марта и 6 апреля 1928 г.
(стр. 79.)