М. Н. Покровский. Историческая наука и борьба классов. т. I. 1933 г. БОРЬБА КЛАССОВ И РУССКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

М. Н. Покровский. Историческая наука и борьба классов. т. I. 1933 г., стр. 29-49

БОРЬБА КЛАССОВ И РУССКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

II.

Та теория, которая сводила весь смысл русской истории к образованию огромного (его считали равным части всей суши) государственного тела, именуемого Российской империей, и которая нашла свое выражение в «Истории» Карамзина, эта теория устарела уже, можно сказать, в день своего появления.

Уже в 20-х годах XIX в. в ученом мире с Карамзиным почти не считались; он был тем оселком, на котором пробовали свое научное остроумие молодые историки. И только широкая публика, которая увлекалась главным образом манерой изложения, продолжала его еще читать, да авторы учебников, частью, поневоле, по долгу службы, почерпали из Карамзина философию русской истории. Такое быстрое устарение исторической теории, связанной с торговым капитализмом, характерно для быстроты экономического и общественного развития России.

Когда Карамзин кончил свой труд, вдохновлявшийся интересами торгового капитала, в России сложился промышленный капитализм, требовавший новых точек зрения всюду, между прочим и в истории.

С точки зрения занимательности надо было бы постепенно подвести вас к этой теории, показать, как постепенно под давлением промышленного капитала, складывалось это понимание. Но в данном случае я думаю, надо пожертвовать занимательностью ради педагогического интереса, и поэтому я вам дам эту теорию в двух словах, а затем вы проследите, как она складывалась, откуда брались ее отдельные элементы. Эту теорию вы встретите всюду, до первых страниц книги Троцкого «1905» и до введения к «Истории русской общественной мысли» Плеханова включительно. Из старых экономических материалистов от нее отделался только Н. А. Рожков, и хотя он и несовершенный исторический материалист, но это его большая заслуга; другие от нее отделаться не могли. Поэтому, какую бы книгу по русской истории вы ни взяли, вы на эту теорию наткнетесь. А состоит эта теория вот в чем.

Общество создано государством. Государство во имя своих интересов образовало в России общественные классы, которые в юридической государственной оболочке получили у нас форму сословий. Благодаря тому, что у нас общество создано государством, у нас иные отношения между обществом и государством, чем они были на Западе. На Западе сословия ограничивали государственную власть, — в России они не могли ее ограничить по той причине, что они сами являются созданием этой государственной власти. Поэтому в России не было и классовой борьбы в том развернутом виде, в каком она существовала в Западной Европе; русская история гораздо более монотонна, более однообразна, чем западная.

Государство создало сословия и прикрепило каждое из них к своему тяглу: дворянство — к военной службе, купечество — к торговле, крестьянство — к земледелию на пользу государства и дворянства.

Затем, когда государству уже не требовалось больше это прикрепощение сословий, началось раскрепощение. В XVIII в. сняты были повинности с дворянства; в начале XIX в. получило гражданское равноправие купечество, а в середине XIX в. — в 1861 г. — были освобождены и крестьяне. Таким образом сначала все русское общество было закрепощено создавшим его государством, а потом государство раскрепостило, сняло тягло.

Вот в двух словах та историческая теория, которой мы сегодня займемся.

Несмотря на то, что эта теория звучит крайне националистически, несмотря на то, что она подчеркивает отличие русской истории от истории других европейских народов, — несмотря на это, теория эта происхождения не русского, а западноевропейского, можно даже сказать шире — всемирного, ибо она отражает в себе интересы промышленного капитала и промышленной буржуазии, интересы которой были тождественны всюду, не только в Европе, но и в Америке, позднее в Китае и в Африке. Отсюда эта теория имела бы все шансы быть усвоенной и китайцами, и неграми Конго, и разными другими народами, до которых «блага» капитализма еще не дошли.

Вы видели, что бог-творец русской истории по этой схеме есть государство. Почему же государство заняло такое положение в этой схеме? Почему Карамзин не вел своего государственного бога дальше образования территории, а вот этот новый бог — бог промышленной буржуазии — оказался творцом всего общества? Да по той причине, что торговый капитал не вмешивался в производство. Он оставлял крестьянина на своем наделе, ремесленника в своей мастерской, купца в своей лавке и только эксплоатировал их системой домашнего производства: производители сидят у себя по домам, а капитал их эксплоатирует, тянет из них жилы, делает их источником своего дохода, но в их производство не вмешивается. Путем внеэкономического принуждения капитал заставляет их делать то, что ему нужно. С этой целью в России торговый капитал создал крепостное право и барщинное хозяйство, чтобы выжимать из крестьян продукты для рынка. Промышленный капитал не может оставить крестьянина у себя на земле, он должен отнять у него надел, пролетаризировать крестьянина, чтобы получить из него рабочего для фабрики. Он не может оставить ремесленника в своей мастерской, он должен отнять у него мастерскую и превратить его в пролетария. Таким образом задача промышленного капитала гораздо революционнее сравнительно с задачами торгового капитала. Вот почему промышленный капитал нуждается в ломке тех отношений, какие для торгового капитала безразличны, или которыми торговый капитал даже пользуется, очень хорошо пользуется — они ему нисколько не мешают. Промышленному капиталу нужен был поэтому молот, которым он мог разбивать все оставшиеся от средних веков социальные перегородки. Этим молотом в руках промышленного капитала и было то новое буржуазное государство, которое характеризуется именно отсутствием глухих перегородок между общественными группами и превращением всего населения в две группы, — с одной стороны, владельцы орудий производства, капиталисты, с другой стороны — пролетариат. Это — цель, которую ставит историческому процессу не только субъективно наша теория капиталистического общества, но и объективно само капиталистическое общество стремится именно к этой цели. Государство, ломающее все социальные перегородки и тем очищающее, как мощный таран, дорогу промышленному капиталу, естественно должно было явиться в руках этого капитала силой, если хотите — божественной силой, которая выше всего, — силой, которой ничто не может противиться. Вот откуда взялась эта национально как будто русская, а на самом деле, повторяю, вовсе не русская, а классовая, буржуазная, промышленно-каниталистическая теория всемогущего государства, творящего общество.

Я изложу вам эту историческую схему словами того, кто в русской исторической литературе может считаться основоположником этой теории. Обращаю ваше внимание на то, что эти строки написаны в конце пятидесятых годов XIX в., приблизительно, значит, лет 70 тому назад, или несколько меньше.

«Гражданское общество составляет вторую ступень в историческом развитии нашего отечества. В первую эпоху, на заре истории, мы видим союз кровный, затем является союз гражданский, наконец — союз государственный. Первый составляет первоначальное, естественное проявление человеческого общества. Человек — существо общежительное; вне общества он никогда не жил и не может жить. Но это стремление к общественности выражается в нем сначала бессознательным образом; оно лежит в нем как естественное определение его природы и проявляется в союзе данном самою природою. Это союз кровный, происшедший из нарастания семьи. Люди связаны здесь сознанием об единстве происхождения; личности еще не выделились и составляют массу, имеющую одни нравы, одно наречие, одни верования и расчленяющуюся внутри себя по естественным, физиологическим определениям: семья, род, колено, племя... Этот союз, основанный на сознании естественного происхождения, должен однако распасться при более или менее частых столкновениях с другими народами, при вторжении чужестранных элементов, которые достаточно крепки, чтобы не поддаться силе кровного быта, наконец, при развитии человеческой личности. Такое разложение совершилось у нас с появлением варяжской дружины, основанной на договоре лиц свободных. Принесенные ею элементы, смешавшись с прежними, образовали порядок вещей, совершенно отличный от предыдущего. Общественное единство, которое коренилось в сознании кровной связи, рушилось; личности, не сдержанные более в своих стремлениях тяготением общего, господствующего обычая, предались своим частным интересам; отношения родственные, договорные, имущественные, — одним словом, частное право, — сделались основанием всего быта, точки зрения, с которой люди смотрели на все общественные явления. Так произошел союз гражданский, образовавшийся из столкновений и отношений личностей вращающихся в своей частной сфере. Общественною связью служило либо имущественное начало — вотчинное право землевладельца, либо свободный договор, либо личное порабощение одного лица другим... личность во всей ее случайности, свобода во всей ее необузданности лежали в основании всего общественного быта и должны были вести к господству силы, к неравенству, к междоусобиям, к анархии, которая подрывала самое существование союза и делала необходимым установление нового высшего союза — государства. Только в государстве может развиваться и разумная свобода и нравственная личность; предоставленные же самим себе, без высшей, сдерживающей власти, оба эти начала разрушают сами себя. Необузданная свобода ведет к порабощению слабого сильным; личность, выражающаяся в преимуществах чисто индивидуальных, ведет к уничтожению внутреннего достоинства человека. Таков диалектический процесс различных общественных элементов».

Эти слова — «диалектический процесс» — для тех из вас, кто знает историю марксизма, уже задают вопрос — не ученик ли Гегеля написал это? Да, это так. Я вам прочел цитату из одной статьи Чичерина. Он был первым и самым популярным из русских гегельянцев. Гегелевская философия, — не национально-русское явление, а мировое, — отразила в себе интересы промышленного капитала в области понимания истории. И вы поглядите, как все здесь хорошо сложено. Почему нужно государство с точки зрения этой теории? Потому, что без него мы имеем хаос отдельных личностей. Другими словами, система капиталистического общества держится вовсе не какой-нибудь внутренней экономической гармонией, как утверждают вульгарные экономисты, разоблаченные в свое время Марксом, — эта система держится на полицейской диктатуре буржуазного государства. Вам это трудно втолковать, потому что вы не видели этого буржуазного государства во всей его прелести, но читали книжки, написанные об этом буржуазном государстве, а в этих книжках читали определенную ложь об этом государстве как о царстве свободы, ибо русские интеллигенты принимали за чистую монету то, что говорилось о свободе в западноевропейских конституциях. Главным образом потому с русским интеллигентом происходила такая ошибка, что он не жил в качестве обывателя в этой самой свободной буржуазной общественности, а приезжал за границу в качестве туриста, — ну, турист, путешественник, из окон вагона и из своей гостиницы всей жизни страны не увидит, тем более, что для туриста, дабы его не отпугивать, во всех буржуазных государствах было заведено более льготное положение, чем то, которое существовало для туземцев. Но когда вы попадали в положение туземца, — как мне пришлось прожить в Париже 8 лет, — то поневоле смотрели не с точки зрения гостиницы и железнодорожного вагона, а с точки зрения коренного жителя страны. И что поражало в свободной демократической республике, называемой Францией, это колоссальный культ городового, — культ городового, который я слабым своим языком не могу изобразить. Это нечто неимоверное и непонятное. Городовой для доброго французского буржуа — это богоподобное существо, оскорбление которого карается примерно так, как у нас при царском режиме каралось оскорбление Иверской богородицы, или что-нибудь в этом роде. Когда известный, в то время крайне левый социалист, а позже крайне правый националист, — Густав Эрвэ, за несколько лет до войны, по случаю особенно возмутительного образчика французского полицейского произвола, высказался как следует в одной своей статье о французской полиции, т. е. подобающим образом изобразил ее прелести, его на три года отправили в каторжную тюрьму. Кто же туда его отправил? Отправили присяжные свободной страны; его статья на них произвела такое впечатление, какое произвел бы у нас 20 лет назад камень, пущенный в Иверскую часовню. Когда я, не один раз соприкасавшийся с русской полицией в качестве «политического преступника», попал в парижский участок в качестве простого обывателя, мое впечатление было ни с чем не сравнимо, — это сверхучасток, там с вами не разговаривают, на вас орут, дают понять, что чуть что — вас исколотят вдрызг. У нас могли исколотить забастовщика, но там колотят и домовладельцев. В один из парижских участков зашел случайно по своему частному делу местный домовладелец, которого в участке не знали в лицо. В участке в это время ждали кого-то, кто должен был подвергнуться избиению. Домовладельца схватили дюжие городовые и исколотили. Потом выяснилось, что это почтенный буржуа, но это не имело никаких последствий, газеты об этом не кричали, никого не судили: божество иногда ошибается. Господь бог ошибается: нужно солнце, а он шлет дождь.

Эти несколько анекдотов я привел для того, чтобы наглядно нарисовать вам полицейскую диктатуру буржуазного государства, при помощи которой это своеобразное божество справляется с хаосом буржуазного хозяйства, ставит каждого на свое место, поддерживает твердую руку хозяина. Вот для чего нужно это государство промышленному капиталу. Это отнюдь не простая фраза; это нечто абсолютно необходимое, и философия Гегеля, отразившая в себе буржуазную французскую революцию, одним своим крылом, правым, обоготворила это государство. Но гегелевская философия отражала не только буржуазную эволюцию, но и буржуазную революцию. Гегель с удивительной для прусского тайного советника и казенного профессора Берлинского университета откровенностью признал роль насилия в истории. Вы помните, что в его диалектическом процессе история не гнушается ничем. Он прямо говорит: ничто великое в мире не совершается без страсти; в своем бурном стремлении историческая диалектика пользуется не только насилиями, но даже прямо преступлениями. Таким образом диалектика Гегеля не останавливается ни перед чем. Слово «диалектика» и даже понятие есть у Чичерина, но вы тщетно стали бы искать в русской исторической литературе этого направления, этой стороны гегелевской диалектики, ее революционной стороны. Наоборот, самая мысль о возможности насилия в государственных делах приводила Чичерина в ужас, и когда он нашел в одной статье Герцена «воззвание к топору», он разразился против Герцена ругательной статьей, из которой я позволю прочесть выдержку.

«На каждом из нас, на самых незаметных деятелях лежит священная обязанность беречь свое гражданское достояние, успокаивать бунтующие страсти, отвращать кровавую развязку. Так ли вы поступаете, вы, которому ваше положение дает более широкое и свободное поприще, нежели другим? Мы в праве спросить это у вас, и какой дадите вы ответ? Вы открываете страницы своего журнала безумным воззванием к дикой силе; вы сами, стоя на другом берегу, с спокойной и презрительной иронией указываете нам на палку и на топор, как на поэтические капризы, которым даже мешать неучтиво. Палка сверху и топор снизу — вот обыкновенный конец политической проповеди, действующей под внушением страсти... Нет, всякий, кому дорога гражданская жизнь, кто желает спокойствия и счастья своему отечеству, будет всеми силами бороться с такими внушениями, и пока у нас есть дыхание в теле, пока есть голос в груди, мы будем проклинать и эти орудия и эти воззвания».

Как видите — это гегельянец особого толка. Из философии буржуазной революции осталась только первая половина — прилагательное «буржуазная», а существительное «революция» куда-то исчезло. Таким образом, нельзя просто сказать, что Чичерин был гегельянец; приходится назвать его своеобразным русским гегельянцем, принимавшим Гегеля без революции. Но нам интересно объяснение с классовой точки зрения, откуда взялось то национальное, своеобразное гегельянство, которое отразилось в теории Чичерина? Его статьи, заключающие в себе квинтэссенцию его исторического мировоззрения (знаменитые «Опыты по истории русского права»), написаны в конце 50-х годов XIX в., буквально накануне освобождения крестьян. Некоторые из этих статей представляют собой прямой ответ на вопрос: откуда взялось то крепостное право, которое сейчас, завтра, послезавтра будет ликвидироваться. Кто был Чичерин по своему классовому положению? Это был, во-первых, тамбовский помещик и, во-вторых, профессор государственного права в Московском университете. В этих двух своих ипостасях он должен бы быть сторонником мирной ликвидации крепостного права. При Александре II трудно было представить себе на кафедре профессора-революционера; еще труднее было представить себе, чтобы тамбовский помещик желал насильственной ликвидации крепостного права, которая угрожала бы кровавой ликвидацией ему самому.

Между тем операция была довольно трудная. Вы конечно знаете уже из общего курса русской истории, что само освобождение было самое последнее дело, стоявшее на самом последнем плане. Дело было не в освобождении, а в том, чтобы заставить крестьян уступить помещикам часть своей земли, и при этом лишившись части своей земли, уплатить помещику некоторую сумму денег, дабы у помещиков были и земля и капитал для заведения нового, батрацкого хозяйства на этой земле. Эта операция была невыразимо трудная и сложная. Как устроить так, чтобы крестьянин отдал землю, да еще и заплатил за это деньги? Согласитесь сами — это не так просто. То, что крестьяне ответили приблизительно двумя тысячами восстаний на эту свободу, это было гораздо ниже ожиданий, которые были у Чичерина и у тогдашнего правительства. Александр II почти прямо говорил, что когда крестьянин увидит ту волю, которую он ему дает, то он взбунтуется, — и требовал назначения всюду генерал-губернаторов с самыми широкими, неограниченными полномочиями, чтобы заставить крестьян эту волю признать. Александр II не был гениальным человеком, но эту простую вещь он понимал. Это понимал лучше его профессор Чичерин. «Вспомните, — говорит он Герцену, — в какую эпоху мы живем: у нас совершаются великие гражданские преобразования, распутываются отношения, созданные веками. Вопрос касается самых живых интересов общества, тревожит его в самых глубоких недрах. Какая искусная рука нужна, чтобы примирить противодействующие стремления, согласить враждебные интересы (т. е. крестьян и помещиков), развязать вековой узел, чтобы путем закона перевести один гражданский порядок в другой. Здесь также есть борьба (о, конечно здесь также есть борьба!), но борьба обдуманная, осторожная. В такую пору нужно не раздувать пламя, не растравлять язвы, а успокаивать, чтобы вернее достигнуть цели. Или вы думаете, что гражданские преобразования совершаются силой страсти, кипением гнева?». Попробуйте к мужику подойти и сказать: давай деньги и еще землю в придачу. Нужна была искусная рука, а в это время Герцен начинает говорить о палке, топоре и других неудобных вещах.

Итак вы понимаете, что из гегелевской формулы, по существу сводившейся к «буржуазной революции», Чичерин мог принять только первую часть — «буржуазная», — а вторую часть — «революция» — он принять не мог. Как раз в России в то время для класса, к которому принадлежал Чичерин, складывались такого рода отношения, при которых революция была совершенно не желательна и не нужна. Только в этой связи мы и понимаем ту своеобразную форму, которую приняла диалектическая теория в России и которую я вам вкратце изложил в начале лекции, эту самую теорию закрепощения и раскрепощения. Что нужно было доказать Чичерину? Во-первых, что все крупные общественные перемены в России совершились сверху, силою всемогущего государства, — стало быть, так должна была совершиться и предстоящая перемена в отношении крестьян и помещиков. Во-вторых, что воля государства при этом не встречала противодействия, перемены происходили мирно, без революции. Теперь возьмите краткое резюме теории «закрепощения и раскрепощения» в собственном изложении Чичерина.

«Таковы указы об укреплении крестьян. Из последнего видно, что неустройства, происшедшие от укрепления неполного, повели к укреплению полному. — Если мы на эти постановления взглянем отрешенно от существовавшего в то время порядка вещей, то нам покажется весьма странным и непонятным делом уничтожение одним указом свободы целого сословия, которое искони пользовалось правом перехода. Но если мы рассмотрим их в связи с другими явлениями жизни, в связи с предыдущею историею, мы убедимся, что в этом не было ничего исключительного и несправедливого. Это было укрепление не одного сословия в особенности, а всех сословий в совокупности; это было государственное тягло, наложенное на всякого, кто бы он ни был. Все равно должны были всю жизнь свою служить государству, каждый на своем месте: служилые люди на поле брани и в делах гражданских, тяглые люди — посадские и крестьяне — отправлением разных служб, податей и повинностей, наконец, вотчинные крестьяне, кроме уплаты податей и отправления повинностей, также службою своему вотчиннику, который только с их помощью получал возможность направлять свою службу государству. Служилые люди не были укреплены к местам, ибо служба их была повсеместная. Тяглые же люди, как мы уже видели, считались крепостными и не могли уходить со своих мест. Невозможно было не распространить этого положения и на вотчинных крестьян. Во времена всеобщего укрепления это было бы несправедливым исключением...».

«Итак этот переворот в судьбе крестьянского сословия был необходимым последствием условий тогдашнего быта. Но каким же образом мог он совершиться без сильных потрясений? Только в пословице: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день» сохранилось о нем воспоминание в народе. Мы найдем этому объяснение, если взглянем на способ укрепления бояр и служилых людей. Последние также пользовались правом перехода: «а боярам и слугам вольным воля». Но когда уничтожилась удельная система, московские государи стали требовать, чтобы они перестали отъезжать. И вот, без переворота, даже без указа, бояре и служилые люди из вольных слуг сделались крепостными и стали писаться холопами. Дело в том, что требованиям государства ни бояре, ни крестьяне не могли противопоставить такого деятельного сопротивления, как например феодальные владельцы на Западе. Они были для этого слишком разрозненны. Бояре и слуги могли протестовать только бегством да крамолами; их сделали холопами, а они все-таки продолжали отъезжать. Точно так же и крестьяне, несмотря на укрепление, продолжали уходить тайком. Весь XVII в. наполнен исками о беглых крестьянах. Даже бедствия Смутного времени должно приписать, главным образом, этому протесту боярства и крестьянства против требований государства. Но последнее взяло наконец верх, потому что на стороне его было право. Оно не делало исключений ни для кого; оно от всех сословий требовало посильной службы, необходимой для величия России. И сословия покорились и сослужили эту службу. До самых времен Екатерины продолжалась эта система повинностей, которая лежала в основании всех учреждений того времени. Но когда государство достаточно окрепло и развилось, чтобы действовать собственными средствами, оно перестало нуждаться в этом тяжелом служении. При Петре III и Екатерине с дворянства сняты были его служебные обязанности. Жалованною грамотою 1785 г. оно получило разные права и преимущества как высшее сословие в государстве; оно получило в собственность и поместные земли, которые сначала даны были ему только как временное владение для содержания на службе. Это была награда за долговременное служение отечеству. Городское сословие также получило свою жалованную грамоту, и оно освободилось от повинностей и службы, приобрело различные льготы и преимущества. Оставались одни крестьяне, которые, подпавши под частную зависимость и приравнявшись к холопам, доселе несут свою пожизненную службу помещикам и государству. В настоящее время уничтожается наконец и эта последняя принудительная связь: вековые повинности должны замениться свободными обязательствами. В настоящее время окончательно разрешается та государственная задача, которая была положена в XVI в., и начинается для России новая пора».

Почему нужно было государство-бог, которое творило сословия, которое их закрепощало и раскрепощало? Да потому, что это давало историческое оправдание готовящемуся акту 19 февраля. Кто создал крепостную неволю? Государство. Кто ее должен ликвидировать? Конечно государство. — «Я тебя породил, я тебя и убью», — могло бы сказать это государство словами Тараса Бульбы, обращаясь к крепостному праву. Оно создало крепостное право из государственных соображений. Новые государственные соображения крепостное право отменяют. Чичерин утешает своего читателя тем, что в прежнее время закрепощение прошло без всякого сопротивления со стороны крестьян. Только, говорит, пословица: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день» — осталась. Так же безболезненно пройдет и новая, предстоящая (в 1858 г. дело было) операция над крестьянами. Вы видите, как тут объяснение истории переходит в фальсификацию истории, фальсификацию вероятно бессознательную. Чичерин слишком крупный мыслитель, чтобы его можно было подозревать в грошевых передержках, но как он смазал Смутное время, куда он спрятал Разина, куда он спрятал Пугачева? Да разве одного Пугачева было не достаточно, чтобы оценить, как крестьяне реагировали на закрепощение? А у нас был не один Пугачев, был еще Разин, а раньше Смутное время с Болотниковым. Это значит выкинуть из русской истории чуть ли не половину. Она выбрасывается потому, что она мешает схеме. Осталась только поговорка: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день», а полторы тысячи повешенных Пугачевым помещиков — ну, это так, это беспорядок, это в историю не входит.

Вы видите, как классовая точка зрения от своеобразного, выгодного для данного класса объяснения переходит к форменному искажению русской истории. И вы увидите, что принимать эту теорию закрепощения и раскрепощения за чистую монету нельзя. Когда мы будем говорить о Ключевском, я расскажу, как даже этот последователь Чичерина должен был сдаться перед фактами и признать, что никакого государственного закрепощения крестьян не было, — но мы об этом поговорим в другом месте. Итак вот вам одна классовая точка зрения русской историографии 50—60-х годов, философии истории, извлеченная из Гегеля представителями нашего дворянства, наших помещиков в лице Чичерина, которому нужна была историческая подготовка к 19 февраля. Это опять та же публицистика, которая была и раньше. Но нужно сказать, что в этой публицистике есть крупица науки. Чичерин знал, что такое диалектика, Чичерин оперировал со схемой Гегеля и постольку он стоит до известной степени на научной почве. Это объясняет нам, почему это могли принимать за науку даже марксисты. Но марксисты не заметили, что в то же время в России уже зарождалась настоящая историческая наука, материалистическая, но только она зарождалась не в дворянских кругах, откуда вышла теория Чичерина: она зарождалась в мелкобуржуазных кругах. Родоначальником ее был человек, которого без всякой натяжки можно считать по происхождению мужиком, потому что его отец был сельским дьячком, а вы знаете, что сельский дьячок от крестьянина отличается мало.

О биографии Чичерина я ничего не говорил, да и не стоит говорить, кроме тех сведений, что он был профессор государственного права и тамбовский помещик (позже он был городским головой в Москве). Биография Щапова больше заслуживает внимания, прежде всего потому, что Щапов меньше известен. Недавно мне понадобилась книга Щапова. Я зашел в библиотеку Коммунистической академии, где я узнал, что он постоянно стоит на полке и что его никто не читает. Я не говорю, что Щапова можно читать вместо Ключевского, — во-первых, Щапов устарел, а во-вторых, он писал тяжелым языком, его сочинения читаются с большим трудом. Ораторский талант у него был колоссальный; своими лекциями он умел очаровать не только студентов Казанского университета, но даже и профессоров, даже попечителя Казанского учебного округа: этот сухой чиновник однажды заслушался лекций Щапова до такой степени, что стал ему аплодировать. Это был человек потрясающе красноречивый, но писал он тягуче и длинно. Поэтому в литературном отношении состязаться с художественной прозой Ключевского он не может, но по содержанию, по своим взглядам он является его учителем и учителем хорошим.

Как я уже сказал, Щапов был сын сельского дьячка, переживший ужасные годы учения в иркутской бурсе, где ученики духовного училища были осыпаны вшами, оборваны и голодны, вследствие чего воровали с огородов. Поэтому их рассматривали как язву, как чуму тех мест. Словом, до духовной академии он вел босяцкое существование. Духовную академию он одолел благодаря своему колоссальному терпению. У его столика в библиотеке студенты показывали два углубления в полу, которые якобы были вырыты ногами Щапова, простаивавшего целыми часами над книгами.

Ученая его карьера в сущности сводится к одной зиме. После «освобождения» был расстрел крестьян, между прочим и в селе Бездне (Казанской губ.). Несколько человек было убито, а их предводитель Антон Петров — казнен. Студенты устроили по погибшим панихиду. Щапов выступил с речью, по тем временам (1861 г.) весьма яркой и революционной 1, и в результате из профессора университета превратился в опального журналиста, некоторое время перебивался в Питере, а затем был выслан к себе на родину — в Сибирь. В Сибири он спился (он был злейший алкоголик) и умер сорока с небольшим лет, в 1876 г. Он писал довольно много; писания его наполняют три толстых тома.

Отношение его к Чичерину, а значит и к той теории, которую я вам сейчас излагал, лучше всего изложить его же собственными словами. Извините, я тут опять вам процитирую два довольно длинных отрывка.

«Первую теорию, — так начинает он свое изложение различных объяснений русской истории, — можно назвать историко-юридическою. Эта теория по преимуществу старалась развивать, с разных точек зрения, идею постепенного государственного развития и благоустройства русского общества. Исходной и основной идеей ее была та мысль, что благосостояние русского народа зависит от хороших или правильных государственных учреждений, от постепенных политических реформ — административных, юридических, гражданских, от либерально-преобразовательной деятельности и умеренной опеки правительства. Лучшими представителями этой теории в литературе можно назвать Кавелина, Калачова, Беляева, Лешкова, Чебышева-Дмитриева, Муллова и пр. Чичерин проявился в этой категории писателей типом ультра-государственного фанатизма, рьяным проповедником строгой, систематической государственной унии и централизации, или централизационно-бюрократического государственного пантеизма. «Государство и народ, — по его метафизико-юридической доктрине, — одно и то же, одно целое, государство в народе, народ в государстве» и т. п. Другие писатели историко-юридического направления пошли прямо вразрез с доктриной Чичерина, затвердили не об абстрактной идее государства, не о централизации, не о единстве государственном, не о слиянии народа с государством, а о земстве, о народе, о земском самоустройстве, саморазвитии, самосуде и самоуправлении, о децентрализации, о земских соборах и об областных земских собраниях, об общинах сельских и городских и т. д. В том числе грешен был и я: на эти темы я (писал статьи в «Веке», в «Отечественных записках», даже в «Очерках». До издания «Очерков» земство и земское саморазвитие было моей idée fixe. Под земством и земским саморазвитием я разумел все сферы социального развития, всю массу народа со всеми ее этнографическими видоизменениями, всю совокупность сил народных — умственных и физических, все интересы и потребности народные — умственные и экономические. Я защищал инициативу и самодеятельность сил народа в деле его социального развития. Только при свободном и равном праве инициативы и самодеятельности всех сил народных, думал я, возможно было и могло начаться прогрессивное, здоровое и всецелое саморазвитие народное — и умственное и экономическое. Веря в инициативу, самодеятельность земства, земских, народных, социальных сил, я верил не только в земские собрания, в земские банки и т. п., но и в земские реальные училища, в земские реальные гимназии, в земские реальные университеты, академии и т. д. Со времени издания «Очерков», после тяжелого сознания своего семинарского невежества и пустоты, после сознания в своей голове совершенного отсутствия естественных знаний и после болезненной работы и борьбы мыслей, я стал думать, не по своим силам, о взаимодействии и взаимоотношении сил и законов внешней, физической природы и сил и законов природы человеческой, о законах этого взаимодействия внешней и человеческой природы, о проявлениях их в истории, о значении их в будущем социальном строе и развитии народов. Хотя я почувствовал все свое бессилие на этом новом пути мышления, но все же, сколько мог, понял тогда, что какая бы то ни было, хоть бы самая совершенная, абстрактная социально-юридическая теория не прочна, произвольна без единственно прочных основ — естественно-научных, физико-антропологических, потому что она не что иное, как временный продукт изменяющейся, отстающей или развивающейся человеческой мысли, временная и условная, следовательно произвольная, форма склада и настроения наших метафизических, абстрактно-философских идей и понятий о человеке, о его физиологических и общественных функциях и отношениях, о его соотношении с внешним физическим миром и пр. Все юридические теории, без теории строго реальной и экономической почти ничего не значат, не имеют основы и почвы для своего осуществления и не могут вести общества прямо к главнейшей цели — экономическому и умственному развитию и совершенствованию».

«Другая теория, ясно высказанная в нашей журналистике, — экономическая. По этой теории сущность, цель и основа социального развития заключаются в экономическом благосостоянии всех классов общества. Лучшим выразителем этой теории был переводчик и критик «Политической экономии» Милля 2. Эта теория сразу подорвала десятки теорий юридических, органических, почвенных, славянофильских, классических и т. п. На разных языках — словянофильских, классических, англоманских, русско-летописных, шумными, трескучими, высокоглаголивыми и всякими фразами трещали и трактовали мы о самоуправлении, об английском self-governement, о необходимости восстановления московской старины, излюбленного земского самоуправления времен Грозного, о почве, об органическом развитии, о самопроникновении русским духом, даже о воспитании детей по Нестеровой летописи и пр. и пр. И о чем мы не трещали и чего не словоизвергали! И где-то мы не искали счастья русского народа! Каких потребностей и необходимостей не насчитали мы для него, когда он вопил: нет денег, не знаем ремесл и промыслов, нет работы, нет железа, нет соли, неурожай в Вологодской губернии, неурожай в Пермской губернии и т. п. И вдруг светлая, здравая, рационально-экономическая критика и теория возвестила нам: Марфа, Марфа, печешься и молвишь о мнозе службы, едино же есть на потребу — прежде всего хлеб насущный, прежде всего нужно, чтобы все были сыты, обеспечены и довольны. Да, — подумали мы, — в самом деле, вопрос хлеба есть вопрос жизни и следовательно мысли, литературы и науки. От разрешения его зависит разрешение всех других социальных вопросов. Великие реалисты-естественники, когда мы их стали читать, подтвердили нам эту истину. «Государственное устройство, — говорит Либих, — социальные и семейные связи, ремесла, промышленность, искусство и наука, одним словом, все, чем в настоящее время отличается человек, обусловливается фактом, что для поддержания своего существования человек ежедневно нуждается в пище, что он имеет желудок и подчинен закону природы, по которому должен необходимую для него пищу произвести из земли своими трудами и искусством, потому что природа сама собою не дает ему или дает в недостаточном количестве необходимые питательные вещества. Очевидно, что каждое обстоятельство, каким-нибудь образом действующее на этот закон, усиливая или ослабляя его, должно обратно иметь влияние на события человеческой жизни»... Да, пока существует голодное человечество, пролетариат, пауперизм, возможно ли, мыслимо ли, чтобы желудочная машина человеческой природы не была тяжелым тормозом человечества на пути его высшего материального, умственного движения, а напротив, служила беспрепятственным, естественным локомотивом для живого, быстрого, прогрессивного движения машины мозговой, для прогресса естествоиспытующего разума» 3.

Как видите, он обращается не к философии Гегеля, а к химии Либиха (великий химик 60-х годов). Таким образом Щапов в своем понимании истории становится на чисто материалистическую базу.

Мне хотелось бы в двух словах сказать о материализме как классовой подоплеке философии истории Щапова. Это был почти мужик по происхождению, во всяком случае мелкий буржуа по своему быту сначала нищего профессора, потом нищего журналиста. Это был мелкобуржуазный интеллигент крестьянского происхождения, и не случайно, что помещик Чичерин создал барскую теорию истории, а мужик Щапов — мелкобуржуазную теорию русской истории. Класс трудящихся, в том числе и мелкая буржуазия, по своему мировоззрению почти всегда материалистичен. Наш крестьянин умудряется даже в религии быть материалистом. Этот материализм в религии называется фетишизмом, и крестьянин со своей верой в мощи и иконы является фетишистом, но он все-таки материалист.

Почему помещик или буржуа редко бывает материалистом? Потому, что те блага, которыми они пользуются, — одежда, пища и пр. — достаются им в готовом виде: они получают их путем приказаний, путем «идейного воздействия» на подчиненных им людей — ближайшим образом на прислугу. И для них ясно, что слово — выражение мысли — есть та сила, которая управляет миром. Поэтому для имущих классов идеалистическая философия, философия словесная, чрезвычайно естественна.

Но войдите в положение самого портного или повара, готовящего своему барину обед. Он имеет дело с материей (кожа для сапог, сукно для сюртука, мясо и пр.). Как вы ни внушайте ему, что все дело в идее, в словах, он вам ответит: я могу 20 слов сказать сукну, но от этого не сделается сюртук, — я должен взять материал, вещь и поработать над ней. Не только пролетариат, но и все трудящиеся классы являются материалистами; это наиболее естественный для них подход.

Как я уже сказал, Щапов был сын сельского дьячка, сам пахал землю и косил, будучи в деревне, а затем в качестве нищего бакалавра Казанской духовной академии должен был сам себя обслуживать, естественно, что он был материалистом. Идеалистической философии надо было много над ним стараться, чтобы он на время свихнулся в идеализм, но в конце концов природа взяла свое, и он сделался материалистом. В этом отношении он не был одинок, так как вся русская литература 60-х годов, созданная выходцами из мелкой буржуазии, была проникнута материалистическими тенденциями. Таким образом материализм Щапова понятен. Мне не хочется отвлекаться в сторону, а то стоило бы остановиться на том, что исторический материализм является лучшим подходом к научному объяснению истории. Замечательная вещь, что из всех философов истории на наиболее научной точке зрения всегда стояли материалисты. Первая схема истории культуры создана римским писателем Лукрецием: например он гениально предугадал ход технического развития. Человек не проходил археологического института, а между тем его теория правильна: сначала камень, а потом металл (каменный и железный века). Затем возникновение религии на почве страха, на почве зависимости. Это опять-таки идея Лукреция: идея, несмотря на возражения некоторых критиков, материалистическая. Уже в первом веке до нашей эры мы встречаем первую схему истории культуры у писателя-материалиста. В средние века арабские философы, — мелкобуржуазные по своей подкладке, поскольку арабская культура держалась на ремесленной промышленности, — выдвигают материалистическую философию. Именно на почве этой арабской материалистической философии мы встречаем первого историка, который договаривается до того, что в основе исторического развития лежит развитие производительных сил (Ибн-Халдун). XVIII в. в Западной Европе ярко окрашен материалистическим цветом, и на этом фоне появляется история культуры Аделунга. Книжка им написана в 1782 г., а рассказывает он приблизительно то же, что и Милюков в «Истории русской культуры», повторяя французского статистика Левассера. Возьмите его закон народонаселения, — как постепенно, по мере роста населения, изменялась техника производства и люди переходили от охоты к земледелию, от земледелия к скотоводству. Эта теория, которая могла показаться новой Милюкову, на самом деле изложена немецким лингвистом Аделунгом в 1782 г. Аделунг писал под несомненным влиянием французского материализма XVIII в.: и тогда материализм являлся лучшим подходом.

Аделунг и Милюков подводят нас к той разнице, которая имеется между Щаповым и нами. Щапов объяснял исторический процесс материалистически: образование государства он, например, сводит к процессу материальному — в основу он кладет средства существования. Люди стараются добыть себе средства к существованию наименее трудным способом, живут надаровщинку, ведут хозяйство экстенсивное. Но экстенсивное хозяйство требует большой площади, и поэтому по мере нарастания населения хозяйство должно было перейти к более интенсивному или же растекаться по земле. В основу образования громадной Российской империи Щапов кладет стремление русского народа для своего экстенсивного хозяйства разбежаться по возможно большей территории. Он мастерски определяет физические условия, создавшие границы Российской империи. Чем определяется северная граница? Карамзин отвечает: успехами русских великих князей, а Щапов говорит: это гораздо проще; где кончается возможность земледелия по климатическим условиям? На такой-то широте. А где кончаются русские поселения? На такой же широте. Люди со своим экстенсивным хозяйством двигались к северу до тех пор, пока позволяли климатические условия.

Почему люди также шли на Восток, сначала к Уралу, потом за Урал? Что оттуда шло? Меха. Истребили бобра и соболя на русских землях, — пошли на Урал, из Урала в Сибирь. Щапов мастерски описывает, как в погоне за соболем русские охотники завоевывают всю Сибирь.

Возьмите теперь объяснение Щаповым народного русского характера, и вы почувствуете разницу между нами и им, вы поймете, почему мне приходится говорить, что Щапов является нашим родоначальником, но не прямым учителем. Вот это объяснение. Вследствие суровых климатических условий кровообращение северных людей более медленно, чем у южан (не надо забывать, что Щапов стоял на уровне биологических знаний 60-х годов, и я не ручаюсь за научность его обобщений, — но нам важно выяснить его теорию). Эта медленность кровообращения, по его мнению, создает медленность нервных реакций: нервы русского человека туго реагируют на окружающую среду, но раз реакция достигнет своего апогея, она происходит быстро. Поэтому у нас период апатии сменяется порывами энергии: лежит человек, потом вскочит, забегает, а потом опять завалится. Этот факт необычайной диалектичности русского народного характера, выражающейся в резкой смене периодов, совершенно верно отмечен, но дело вовсе не в холодном климате, который якобы замораживает кровь, потому, что норманны забирались за Исландию, а кровь у них была довольно горячая. Почитайте Ибсена «Северные богатыри»: вы увидите, что в их жилах текла кровь быстро, несмотря на то, что они жили среди льдов. Дело здесь не в климате, а в необычайной отсталости русского народного хозяйства, с одной стороны, и чрезвычайно быстром росте капитализма в России — с другой. Это создавало резкие контрасты, и эти резкие контрасты выковали под конец в народном характере ту склонность к резким переходам, к резким скачкам, которая выразилась в области политики например тем, что мы сразу прыгнули от самодержавия к социализму, минуя все промежуточные ступени. Этот исторический прыжок чрезвычайно характерен. Это объясняется условиями нашего экономического развития, а не той температурой, которая существует в России. Тут мы видим водораздел между нами и Щаповым. Щапов приписывал экономическому фактору непосредственно природное происхождение: ему казалось, что природа действует на человека прямо. Это точка зрения не одного Щапова, а очень многих домарксистских материалистов, например Бокля, объяснявшего суеверие перуанцев тем, что в Перу часто происходили землетрясения. Это объяснение конечно не марксистское; если привлекать сюда землетрясения, надо показать, как они отразились на развитии производительных сил, на развитии производственных отношений в древнем Перу, а прямо связывать эти две вещи — нельзя.

Но несмотря на то, что Щапов не является марксистом (повидимому он Маркса даже и не читал), несмотря на это Щапов делает огромный шаг вперед по пути научного понимания русского исторического процесса, потому его объяснение образования громадной Российской империи в тысячу раз более научно, чем чичеринская теория закрепощения и раскрепощения. В то время как чичеринская барская теория сделалась популярной, мужицкая теория Щапова была замолчана. Даже профессор Ключевский, который носит на себе явный отпечаток Щапова, ни слова не говорит о нем. В то же время это был человек, произведения которого были запрещены к выдаче из библиотек. Я помню, что, будучи студентом, я с трудом мог доставать его сочинения.

Вот вам лишний образец влияния классовых отношений на историю. Барская теория Чичерина стала настолько популярной, что ею заразились Плеханов и Троцкий, а теория Щапова покоится на полках библиотеки Коммунистической академии.

На этом я останавливаю свое сегодняшнее изложение, а завтра перейду к синтезу этих теорий, который нашел себе выражение в писаниях В. О. Ключевского. Чтобы понять Ключевского, надо привлечь к делу еще одну буржуазную теорию — теорию националистическую, автором которой является Сергей Михайлович Соловьев.


1 Подлинный текст ее, писанный рукой Щапова, найден совсем недавно, уже после того, как я читал свои лекции. Этот подлинный текст совершенно опровергает легенду об «осторожности», навязываемой Щапову всеми его биографами из буржуазно-либерального лагеря. Я жалею, что в своей лекции положился на слова одного такого биографа. (стр. 42.)

2 Чернышевский. (стр. 44.)

3 Соч. А. П. Щапова, т. II (СПБ), изд. М. В. Пирожкова, 1906. (стр. 45.)