Неделю скитаюсь с ружьем по Устюженскому уезду. Охота из шалашей на полевиков 1) мало интересна: однообразна и неподвижна. Каждое утро осаждаю лесного деда Корнея настойчивыми просьбами сводить меня, наконец, в «Охотничий Бор» — на нетронутые «мошниковые» тока. Старик сам распалил во мне это желание, рассказав, как там уже с вечера «самосильно» точат десятки мошников и как помещик Толстой убивал там по пяти глухарей за утро. Дед каждый вечер обещает пойти туда со мною, но со дня на день под разными предлогами откладывает наш поход.
— Годов десять не хаживал я туда. Опасно! Болотина там очень уемиста. Весной прямиком не пройти, а в обход и тропы, поди, не найти мне теперь.
Меня это сильно раздражало. Мы уже выполнили нашу деловую программу: побывали на «Стеклострое», осмотрели родину сороковки — Покровский завод. Мне надоело бродить по разбитым токам, где пенья глухарей жди, как столичных гастролеров в глухой провинции и где они поют так осторожно, что подбираться к ним приходится часами. Но старик упрям: с утра он снова начинает пугать меня своими «Романтическими» россказнями.
— В Охотничий Бор никто с тобой не пойдет. Глухое место, нехоженное. Это все едино, что заказник: нельзя туда ходить. Кроме меня, туда и дорогу никто не знает. Был случай, — пошли туда лет тридцать два охотника, да так и не вернулись: черепки ихние года через три я нашел в вельге у ручья Устинки... А ружья так поржавели, что и на кочергу бы их баба не взяла. Вот... Я пять десятков охочусь, а всякий раз кружу на току, как слепая кобыла на молотьбе. Да и ружья у меня нет. А чего я без ружья с тобой пойду? Ты не барин. Я тебе не егерь. Приезжай на будущую весну, — ну, тогда може и пойду...
Это любезное предложение разъярило меня в конец. Я взял у знакомого комсомольца под залог в десять рублей старое дрянное шомпольное ружьишко, веком равное деду Корнею, (а ему уже стукнуло семьдесят лет), и предъявил леснику «ультиматум»: завтра мы отправляемся в Охотничий Бор.
На этот раз дед покорился моей настойчивости, но повел меня снова через Покровский завод.
— С детьми повидаюсь еще разок, а ты глянешь, как американец машиной сороковки делает.
Пришлось и мне уступить старику. Да и в самом деле, нужно было взглянуть на механическое производство водочных бутылок. Я видел завод, но в тот день машины не работали.
На заводе мы задержались. У деда Корнея, как у библейского патриарха, оказалось там бесчисленное количество сыновей, дочерей и внуков. У всех мы должны были закусить свеженькой рыбки и отдать родственную честь сороковке. Дед мой к полдню неузнаваемо взбодрился и помолодел. На ток он вел меня так быстро, что я вынужден был просить у него передышки.
— Тоже молодой, — смеялся старик, — а итти против меня не можешь. Ты с песней иди, как я хаживал. Шагаешь двадцать верст и поюешь: ноги за песней охотней поспевают.
— Эх! Как по травке, по муравке...
От завода мы двинулись берегом реки Песь. Часа в два проходили мимо «Стеклостроя». Я, порядком устав, предлагал деду подождать поезда. Путь на ток лежал верст пять по ветке. Но старик только посмеялся надо мной.
— Нет, итти, так уж итти. Надо поспевать на вечернюю зорю. «Слетку» непременно захватить. Есть, говоришь, захотевши? А мы на току пожуем. Не умрешь! Мозоли мешают?... А ты на них не гляди: они перетрутся. Не уважаю вашего «Стеклостроя». Тоже «Новый быт»! Мужикам работы нeт, а nисарей полсотни кормят... Смотри, сколь бревен погноили.
С меня сошло уже десять потов, так утомительно было шагать болотами. Ноги проваливались в моховую грязь чуть не по колено. Я указывал деду на полосу «рудников» — так называл он высокие места, заросшие вековым сосняком, — и предлагал итти там, но он и слушать не хотел меня, тащился вязкими болотами. Над нашими головами бились в истоме первые, одинокие комары.
— Видишь, комар толчет гущу — к теплу... Вот и надо поспевать. А завтра у православных Егорьев день. А на Егория мошникам самый вар. Самосильно точат.
Чтобы в конец допечь, лесник начал угощать меня «конт-революционными» разговорами.
— И какие же теперь охотники пошли: курам на-смех. Вот в наше время, это да! У нас 6арин с барыней на лето приезжали, так что ты думаешь, — так вот сразу в лес шли! Э-э, нет! Мы силками птицу ловили, в деревню несли. Они на улицу с ружьями выходили. И барыня... Чего смеешься? Правду говорю. Это теперешняя баба только хвостом треплет, да каждый месяц по три раза в Закс 6егает. А раньше ба6а была основательная. Птицу перед ними пущали, а они ее из ружьев в летку били. Промаху не было. Не она, так он застрелит. Раз барыня в мальченку дробью угодила, так что ты думаешь — целую десятку барин пожаловал за это. Вот это охотники! А наш барин Толстов нам в Панике школу за-дарма соорудил. А Малашкино погорело так он, кроме свово лесу, сборы в городу по знакомым устроил. Это — барин! А ваши только и норовят, как бы с мужика побольше взять, а мужику — шиш на большевистском масле. Больницу видел на той стороне Песи? Он же построил. Вот! А ты говоришь...
Дед чувствовал, что за хороший ток он может измываться надо мной вволю и нес «веселую» чушь во всю.
— Ты думаешь Толстов на тока пехом ходил? Как ваш брат... Отродясь не было случая! От имения я его на лодке по Песи и Чагоде спущал, а тут верхами или на телеге.
— Да где он теперь-то — Толстой-то твой? — подзадорил я старика.
— Где, где? Известно ваши скушали. А тоб нешто я без него пошел. Мы завсегда с ним по токам хаживали. Больше ни с кем не хотел итти. Но последние годы я его уж не водил сюда.
— Да почему?
— А вот потому!... И с тобой то я седни сдуру потащился. Не хотел, ведь, итти. Знаю, место нечистое: как раз гляди на него нарвемся. Сколь раз со мной это было.
Пришел я раз туда с вечера. Сел на пень у поляны. Ожидаю. Вдруг, с земли прямо из-под меня мошник как взымется, за ним — другой. Как зашумят и рядом по елкам расселись. Глазами меня лопают. Я за ружье. Слышу: «Не пуляй»! Что за прича такая? Мураши по коже. Думаю про себя: не покорюсь все едино. Только приложился, а в ухо опять как из-под земли: «Не пуляй»! Я не удержался — стрельнул. И что тут сделалось! Гром пошел, треск, и перья как снег, аль пух из перины по воздуху. А потом опять ничего. И не убил. Вот оно как. Все это он натворил.
— Брось, дед, сказки то рассказывать.
— Сказки? Сын мой тожь по глупости, как ты, хорохорился, а взял его с собой, так что жь ты думаешь. Легли это мы ночью устамши у груды. Проснулся я о полуночи, груда пригасла. Лап, лап глазами вокруг: нет Егория! Насилу разыскал его на бoлоте: лежит без памяти и язык прикусил до крови. Он увел. Загубить хотел. Мотри, паря!...
На ток мы опоздали. Пришли в начале восьмого. Уже прокричали стороной, прокурлыкали беспокойно журавли. Глухари днями пасутся вблизи тока по клюквенным болотам, на место слетаются часам к семи. Дед Корней долго искал самое место тока, стараясь подойти к нему с удобной лазейки, но непонятным для себя образом ввалился сразу в средину тока. Три мошника, резко хоопая крыльями, снялись с высоченных и прямых, как свечи, сосен.
— Ну, вот... Я же говорил: место нечистое. Никак к нему не подберешься. Так оно и вышло. Распугали птицу. Теперь — жди до утра.
— А может еще запоет где-нибудь?
— Может и запоет где-нибудь на кромке... Найди eгo там, сукинова сына.
Серые, злые глаза старика вдруг остановились на одной точке, ласково блеснули, морщинистое лицо заулыбалось и заиграло лучистыми искрами:
— Вот она! Гляди — еж оттаял. Пасется, свинушенок.
Под сосной, копошась острым носиком в корнях, и в самом деле лежал серый живой клубочек. Услыхав нас, он повел пятачком носа по воздуху и блестнул крошечным острым глазом. Я шагнул к нему. Еж моментально свернулся. Дед без всякой опаски взял его голой рукой и ласково заговорил:
— Врешь откроешься, дурашка. От меня не схоронишься.
Корней бросил ежа в лужу и тот сейчас же раскинулся и бойко заработал лапками, как заправский пловец. Перебравшись через лужу, быстро засеменил по зелено-желтой траве.
Вдруг дед, махнув испуганно кудельной бородой, сорвал с себя шапку и застыл неподвижно, вытянув шею, вытаращив глаза и смешно разинув рот.
— Мошник точит.
Я стал напряженно вслушиваться, но пенья глухаря не уловил. Из лесу неслось цивиканье пташек, посвист, чириканье и щебетанье надоедливых дроздов, со всех сторон облегало сплошным страстным стоном кваканье лягушек и свистящее шипенье тетеревов.
— Шагай за мной! Только гляди — аккуратней.
Шагов тридцать я прыгал за дедом, не слыша глухаря. Наконец, на остановке и я услышал прозрачно-четкое, но тихое цоканье птицы. Похоже было — кто-то осторожно выстукивал по металлу или резко бросал тяжелые капли в густую, но звонкую жидкость:
— Чо-о-ок. Чо-ок. Чок. Чк. Чк-чк-чк...
Редкое чоканые учащалось, переходило в дро6ь и заканчивалось низким, но бурным и страстным шипеньем. В секунды этого захлебистого, как бы безумно-затаенного трехкратного любовного шипа, мы делали наши три шага-прыжка, не разбирая, куда встанут ноги, — в воду, грязь или ямину... Дед иногда, сурово сжимая седые брови, грозил мне недвижным кулаком. Это значило, что я запаздывал остановиться. Пенье доносилось до нас все отчетливей и живей.
— Два точат. Один поперед нас, другой тут слева — шепнул мне дед: — не сворошить бы которого.
Задача усложнялась. К двум птицам подойти трудно, почти невозможно. Корней раздумывал, и мы пропустили несколько колен пенья. Но нужно было на что-то решаться.
— Ты иди прямиком к этому, а я попытаю скрасть левого. Стрелить подлаживай, когда мой запоет.
И старик запрыгал в сторону от меня. Мой глухарь на минуту смолк, но скоро запел снова. Я уже начал всматриваться, ища по деревьям птицу, как невдалеке ухнул выстрел из шомполки. Мимо меня с беспокойным клохтаньем быстро пролетела глухарка и уселась впереди на высокой сосне. Мой глухарь замолчал. Минут пять я ждал, что он снова щелкнет, — птица упрямо молчала. Вдруг сзади меня послышалось чавканье щагов, — ко мне шел дед. Глухарка испуганно метнулась с дерева, а за ней саженях в пятидесяти от меня поднялся и глухарь, тяжело хлопая крыльями. Я начал ругатъ деда, зачем он поперся ко мне, но он, весело махая убитой огромной, черной птицей, лишь посмеивался надо мной:
— Чево же ты так тихо полз? Надо проворней. Мошник сноровку любит. Ты думаешь, он бы тебе после выстрела спел. Не-ет, шалишь, паря. Он не из таких. Ничего, не плачь, найдем еще. Не сейчас, так по-утру разыщем. Найдем.
Дед совсем развеселился и нисколько не смущался, что спугнул у меня глухаря.
— Ты сиди здесь и слушай. А я дале гляну. Если пойдешь вперед, с рудников в болото далеко не лезь: загрузнешь. Так кромкой и держи. А я еще мошника найду. Не за зря же я с тобой перся такую даль, а ты сам учись промышлять. Выпить хочешь?
— Из кармана деда неожиданно блеснула непочатая бутылка водки. Я попытался отобрать ее у старика, но он, лукаво усмехаясь, снова запрятал ее в глубь кармана обругав еще раз теперешних господ:
— На охоту без водочки! Виданное ли это дело? «Новый быт».
И Корней, не раздумывая, неуклюже закачался на ходу меж стволов высоких сосен.
Теперь я один. Начинаю внимательно осматриваться. Впереди меня большим верстовым кругом покоится желтое моховое 6олото, прорванное кое-где светлыми полосами воды. Тяжелый ковер болота охвачен со всех сторон исполинской сосновой короной, величаво лежащей по сплошному кольцу песчаного увала. По болоту легко бегут тонкими стволами обнаженные осины и березы. Над ними, среди них недвижно и крепко стоят палевые сосны и темнозеленые, узорно перистые ели. На зубцах сосновой короны розовеющими отливами играет потухающая весенняя заря. А вверху — в широком размахе, нежно темнея, голубеет ласковыми клоками небо. По небу плывут клубы сизых, северных облаков. На западе, над вершиной высокой сушины, незажившим светлым рубцом повис ущербный месяц. Совсем рядом с ним — бледным светом горит вечерняя большая звезда. Ниже их — розовой полоской падает, уходит за лес небо, пронизанное светом гаснущей зари.
Раня мое охотничье сердце, за лесом низко и выразительно прокорхал первый вальдшнеп. На вершине сосны широко каркает большой черный ворон. Бьет в кустах настойчивые трели соловей. Задумчиво, как бы в раздумьи — впервые этой весной — закукувала далекая кукушка.
Я осторожно пробираюсь между деревьев к болоту. Становится светлее и шире: это, неслышно падая в ночь, засыпает вечер. Иэдалека доносится резкое, звонкое ржанье зайца. Воздух делается прозрачнее и легче. Прожужжал майский жук и упал, ударившись о сосенку. Сосенка качнулась и снова застыла. Уже девять часов. Темнеет. Замолкли птицы, лягушки прервали свой страстный стон.
Но я во что бы то ни стало xoчу услышать глухаря. И вдруг мой слух кощунственно и грубо обжигает удар далекого выстрела.
«Опять стреляет дед», — остро завидуя, думаю я... — Иду дальше, стараясь не отбиться от кромки болота. Звончей и ближе гукнула кукушка. За лесом заохало невидимое чудище — паровоз. Земля задышала сыростью и прохладой. Где-то с сухим кряхтаньем повалилось мертвое дерево.
«Нет, не услыхать мне сегодня глухаря. Уже поздно»...
Я сажусь на старый пень и без мысли всматриваюсь в болотную кочку, обросшую таежной, жесткой травой. Она вырастает, расплываясь в сумерках, в громадную гору. По ней бегут большие желтые, зеленые, оранжевые пятна трав; остро торчащий из нее комель пня превращается в моих глазах в готическую башню... Я начинаю дремать под колдованье весенней ночи. Мир уходит из глаз, и только волшебная синева, изузоренная елями, не хочет уйти из моих прикрытых ресницами глаз... И вдруг в тишине до ужаса ясно слышу.
— Чо-о-ок. Чо-ок. Чок. Чк-чк-чк-чк-чк... Пышши-пыши-пши-шиу-шшиу-шшиу-шшиу!..
Рядом со мной на болоте запел глухарь... Он пел среди полной тишины. Ни один звук не нарушил его безумного покоя и не мешал его любовному неистовству. Его песня лилась беспрерывно среди синей громады лесных пространств. Сквозь синие резные узоры елей, сквозь темное кружево сосен на меня оглушающе остро падали горячие, живые капли его любовных криков. Его пенье, обычно поражавшее меня глухотою и слабостью звуков, теперь было величаво, отчетливо и полно неприкрытой животной страсти. Он захлебывался, он плескался в своем шипеньи каплями горячей мужской крови. Я осторожно пробираюсь к болоту Путь в сто шагов под пенье птицы измучил меня надеждами и отчаянием. Теперь я стал близко от него и уже видел его на большом суке высокой сушины. Иногда он умолкал на минуту, подвертывая голову, прислушиваясь, и затем, с новой силой бросал в немые пространства:
- Чо-ок. Чок. Чок-чок-чк-чк-чк-чк-чк... Пышши-пыши-пши-шиу-шшиу-шшиу-шшиу!..
Угольно-черный, мощный, он вытягивался вверх, раскачивая ветки дерева, с силой выбрасывал к небу хищно-благородную голову, распускал веером хвост, играл пышными перьями большого зоба и резко ударял по сосне острыми крыльями.
Еще десять шагов, и я мог бы стрелять в него, как вдруг в тишине глухо ухнули раз за разом два выстрела. Где-то опять забавлялся дед. Ужас сковал меня. Сейчас птица снимется и улетит. Глухарь дрогнул, сжался, замолчал, но не сдвинулся с места. Черным, огромным в моих зрачках комом застыл он в напряжении на темно-голубом небе. Минут десять длился тайный поединок человека и птицы. Я не дышал, я старался не показать птице своих глаз. Сверху спокойно-чутко следили за нами синие волшебные пространства... Как грубо и ненужно затрещал в эти секунды козодой!.. И тотчас же умолк. И снова тишина синей ночи. Только где-то под ногами неслышно-мягко переливается вода да пугает стук собственного сердца и шум в ушах.
Птица, наконец, не выдержала, медленно подняла голову, осторожно повернула ее к потухшей заре, мотнула клювом — и глухо, отрывисто чокнула... Опять прислушалась и звончее: Чо-ок. Чок-чок. И опять замолчала, слушая... И снова тишина. Затем частое, частое чоканье. Сердце мое освобожденно и радостно вздохнуло. Я готов был двинуть ногой вперед, но глухарь оборвал чоканье и не начинал песни. Так он пытал своего невидимого врага до трех раз. Но я не тронулся с места, пока не прослушал дважды его непритворного, страстного шипенья. Черный певец уже над моей головой. Я вскидываю во время пенья ружье, но не могу поймать птицы на ствол (мушки совсем не видать) и снова жду песню. Наконец, ясно вижу, как на обрезе дула колышет воздух. Птица подергивается вперед, как бы собираясь взлететь, но тут же резко срывается вниз и падает на землю — к моим ногам ...
Целый час сижу на пне и жду возвращения деда. Eгo нигде не слыхать. Кричать я не решаюсь, так как все еще надеюсь на утреннюю охоту. Темную синь неба давно уже пронизали светлые весенние звезды. Все звуки погасали. Деревья не шевелятся, спят. Меня начинает незаметно охватывать жуть одиночества. В голове невольно шевелятся мысли о медведях, и я перекладываю из патронташа в карман жакановские пули. А вдруг дед с пьяна уйдет один домой? — Ну, что же, вернется завтра за мной, — успокаиваю я себя. — А вдруг он утонет в водяной рытвине? — Я начинаю ругать себя за то, что не отобрал от него бутылки. Призраками бегут ко мне со всех сторон темные кусты... Кто-то невидимый шуршит в траве. Чтобы отогнать от себя смешные мальчишеские страхи и дать деду знать о себе, решаюсь развести костер. Березовый сушняк вспыхивает яркими языками, разбрасывая вокруг себя огненные Искры. И сразу же в полосе огня вижу деда Корнея — встрепанного, мокрого, без шапки, без ружья, с таким же трепанным, как он сам, глухарем в руках. Он молчит и смотрит на меня осовело-напуганными глазами.
— Что с тобой, дед? Где ружье?
Дед минуту молча смотрит бессмысленно на огонь, затем начинает невнятно бормотать, ероша на затылке волосы.
— Утерял... А где, не помню. Убей меня, не помню. Не надо было ходить сюда, говорил тебе, — смелее продолжал он. — Место нечистое, как бог свят — нечистое...
— А ну-ка, покажи бутылку?
— Тоже там, — безнадежно махнул на лес Корней.
— Чего же ты не искал ружье-то?
— Где-ж его сыщешь? Только вот здесь, у рудника, обумился. Хвать за спину, а ружья нет. А спина мокрая. Не иначе — в воду попал. Я говорил тебе...
Я не сдержался и захохотал, глядя на конфузливую, наивную личину лукавого деда, уже протрезвевшего и понявшего свой позор.
— Чего хохочешь? — вдруг осерчал старик. — Ты ругай, ругай меня, седого дурака, а не смейся... В харю мне наплюй, бороду дери, волосы рви... Да чего ты костер палишь? Охотник тоже! Туши огонь, туши!.. В шалаш пойдем. У меня тут шалаш есть. Только брось смеяться. И старухе моей не рассказывай. Съест она меня, старуха-то... Живьем съест.
Утром глухари не пели. То ли напугали их наши выстрелы, то ли разогнала шнырявшая всю ночь по току сова, но только, несмотря на все старания деда нам не удалось найти поющей птицы. Когда совсем рассвело, стали искать ружье, но дед не мог припомнить, где он плутал. Снег в лесу уже стаял, следов на земле не оставалось, и я решил бросить это безнадежное занятие.
Часов в шесть утра мы уже шли домой. Старик шагал молча. Мои попытки развеселить его не имели успеха. На одной из лесных полян из молодого сосняка поднялись две глухарки.
— Здесь тоже ток был. В революцию лес порубили, он переместился ниже... — начал было угрюмо рассказывать Корней, и сразу же смолк: за поляной разливался глухарь. Я не верил ушам своим: было совсем светло, солнце начало уже сильно припекать, но страстно-радостное пенье птицы ясно доносилось до нас.
— Иди по-за-кустами! — успел мне шепнуть дед.
Я подобрался совсем близко к птице. Она сидела на такой ветвистой сосне, что я никак не мог увидать ее. Я несколько раз обошел под песню вокруг дерева, но кроме серой зелени сосны, ничего не увидел. И вдруг шум крыльев: глухарь полетел. Сердце мое сжалось от горечи, и я с досады, не видя птицы, выстрелил в ее сторону. «Все равно ушел» — подумал я. Глухарь перелетел поляну и снова ткнулся на вершину сосны. И сразу же запел — попрежнему страстно и беспечно. Я опять подскочил к нему. А он снова был закрыт от моих глаз ветвями. Наконец, сквозь резные иглы сосны я высмотрел eгo колышущийся хвост. Я выстрелил. Глухарь мертвым кулем повалился на землю, потянулся и замер...
Даже дед оживился от такой редкостной удачи:
— Боевой мошник!.. Непуганный, видно.
Когда мы расположились у ручья отдохнуть, дед Корней, угрюмо поглядев на меня, вдруг зло и серьезно сказал:
— А все-ж раньше охотники лучше вас были.
— Да чем?
— Да тем!.. Он бы мне, прежний-то, морду всю раскровянил за это самое... А вы только, знай, зубы свои кажешь, смеешься. Нехорошо! — с сердцем выговорил старик и отвернулся. — А старухе, гляди, не говори...
1) На севере охотники тетеревов называют «полевиками», глyxapeй — «мошниками». (стр. 17.)