Душный летний вечер опустился над Москвой.
Из садов несли ароматы и цветы, и деревья, и созревшие плоды и ягоды, а с площадей и улиц подымался смрад от человеческих и скотских испражнений, от гниющей падали и всяких нечистот.
Давно были заперты лавки, закончилась в церквах вечерняя служба, люди поодиночке и парами возвращались по домам, мало-по-малу замирала дневная жизнь.
Спущенные с цепей собаки наполняли вечернюю мглу остервенелым лаем; изредка из-за частокола какого-нибудь сада раздавался всплеск девичьего смеха; изредка проносилась пьяная песня или вдруг вечернюю тьму разрезал отчаянный крик с призывом о помощи.
Вечер медленно переходил в душную ночь и город засыпал, чтобы проснуться с первым ударом церковного колокола, призывающего к ранней обедне.
Не спали только в стрелецкой слободе, где нередко за полночь шла бражка. Не спала только голытьба, голь кабацкая, которая наполняла ракады, и там бурлила, наливаясь брагой, пивом и зеленым вином, горланила песни и грохотала неистовым смехом, смотря на скоморошьи пляски.
Да не спали еще в Немецкой слободе, в Кукуй-городе, потому что жизнь там проходила по иному укладу.
Для иноземцев, населявших Кукуй-город, вечерние часы были временем отдыха, мирных бесед и развлечений. Спать ложились они почти о полуночи и просыпались не по колокольному звону.
В этот вечер была еще особая причина продлить время до отхода ко сну.
Всех взволновал странный, удивительный человек, приехавший к ним в слободу, Иоганн Кульман, который остановился у старого Генриха Штрассе, искусного лекаря и ученого аптекаря.
В этот вечер, нз молитвенном собрании у пастора Гейдлиха, Иоганн Кульман выступил со своей речью, и речь эта одних возмутила, других затуманила, третьих воспламенила, и взволновала всех, так как ни один из слушателей не остался к ней равнодушен.
Да и сам Иоганн Кульман не мог остаться незамеченным, — особенно женщинами.
Высокий, худой, стройный, в своем сером камзоле, с черным платком на шее, он казался то нежным и хрупким, как ствол молодого тростника, то твердым и негнущимся, как крепкая сосна.
Волнистыми прядями золотистые волосы падали до плеч и обрамляли его чистое, ясное лицо.
Высокий белый лоб свидетельствовал об уме; очертанье рта и подбородка — о силе воли, а голубые глаза то светились нестерпимым блеском, то сияли как лучистые звезды.
И речь его то струилась, как светлый ручей, то неслась бурным гремящим потоком, — при чем голос его то звучал, словно музыка, то гремел, как гром.
И не было сил не поддаться его очарованию.
Вот почему почти все обитатели Кукуй-города в этот вечер не шли в постели до глубокой полночи.
— Я ничего не поняла, что он говорил, но мне показалось, что говорил он что-то страшное, — сказала жена пастора, полная белокурая женщина с серыми глазами на выкат.
Собрание окончилось. Все ушли и она с пастором сидела в маленькой горнице, готовясь итти спать.
Пастор курил глиняную трубку, прихлебывая из кружки домашнее пиво и задумчиво смотрел перед собою.
— Да, Эльза, — ответил он, задумчиво качая головой, — речи его были действительно и странные и страшные. Если бы я знал, что он будет так говорить, я не позволил бы выступить ему на собрании, но... — он запнулся и выпустил облако дыма, — его речи смутили мой покой. Я должен обдумать их и потом поговорить с этим пришельцем. А теперь иди спать, Эльза.
Эльза уже заплела свои волосы в четыре косички и поднялась со стула.
— Откуда он? кто он? зачем пришел к нам? — спросила она.
— Я мало знаю. Наш друг Штрассе оказал ему гостеприимство и привел его ко мне. Он саксонец, а приехал из Риги. Зачем, не знаю, но он очень много видел и побывал в разных государствах. Иди спать, Эльза!
— Иду! — сказала Эльза и тихо прибавила: — мне он кажется очень несчастным. Знаешь, как бедняк, не находящий приюта.
Жена пастора ушла в смежную горницу, а пастор набил новую трубку и погрузился в раздумье.
Да, да! странные слова говорил этот пришелец. Странные и страшные. Лицо бледное, весь как иступленный, глаза горят... как будто богохульные речи.
Всех словно заворожил и все были словно испуганы. Всех заставил что-то думать, и вот даже Эльза, которая знает только кухню и маленькую Амальхен, заговорила о нем.
Словно навождение дьявола.
Пастор задумчиво выколотил трубку, продул ее и медленно прошел в спальную.
В доме Фомы Эйхе тоже не спали и тоже говорили об Иоганне Кульмане.
Старый Эйхе, поседевший в боях, бывший рейтар, пришел в Московию еще в Смутное время с Делагарди, потом остался на царской службе и с Алексеем Михайловичем сломал поход в Польшу, а теперь жил на покое с женой Каролиной, с красавицей дочерью Лизой, с друзьями в Немецкой слободе и под покровительством князя Теряева-Распояхина, которого когда-то учил ратному делу.
Эйхе сидел в высоком резном кресле, у его ног на скамейке приютилась Лиза, Каролина сидела в кресле у раскрытого окна, а в углу горницы сидел молодой, влюбленный в Лизу Яков Тингоф, талантливый резчик по дереву.
В открытое окно из маленького сада, веяло дыханье летней ночи, наполненное запахом резеды и левкоя, и тихую беседу почти заглушало стрекотанье кузнечиков.
— О, о, о! — говорил Яков Тингоф, — вас совсем пленил этот странствующий проповедник, фрейлен Лизбет. Я видел как горели ваши глаза и то вспыхивали, то бледнели ваши щеки, — и в голосе Тингофа слышались грусть и досада.
— Нет, не пленил, — ответила задумчиво Лиза, — но он заворожил своей речью. Предо мной словно встала та новая, другая жизнь, о которой он говорил. Все счастливы, нет вражды, нет зависти, нет этих страшных палачей...
— Тсс... — остановила ее Каролина, — не говори таких слов. Могут услышать.
И потом сердито сказала:
— Все это одна глупость. И против бога. Да! он говорил против бога, и я не понимаю, как наш умный Гейдлих позволил ему говорить это!
— Мне тоже показались его речи безумными и богохульными.
— Почему? — возмутилась Лиза. — Говорить о том, как могут люди устроить свое счастье, разве безумие? Наш Христос проповедывал мир и любовь, всех звал братьями. Что он говорил, как не это!
— Молчи! — прервала ее мaть. — Ты сама глупая. Самуил помазал на царство Саула, а он сказал, что цари не нужны. Наш спаситель говорил о небесном царстве, а он — только о земле и земном. Он сказал, что ему не нужно небесного царства.
— И все глупость, — опять заговорил Тингоф, — как может не быть богатых и бедных, как могут князья, бояре жить без холопов, чем я буду кормиться, если мне не дадут работы и не будут платить? Все это глупость, которую не надо и слушать. Гер Эйхе, скажите свое слово.
Старый Эйхе помотал головой и, откашлявшись, сказал:
— Я ничего не понял, но говорил он так, как будто прожигал углем. Я смотрел на него и думал, что он одержимый. Ничего не понял, — повторил он и прибавил, — поговорю со старым Генрихом, и он объяснит все. Одно думаю, что он не дал бы приюта нехорошему человеку. Не таков Генрих Штрассе. А теперь будем спать. Покойной ночи, мой добрый Яков! — и он поднялся с кресла, положив широкую руку на голову Лизы.
Быстрыми шагами возвращался домой Яков Тингоф.
Душная летняя ночь уже спустилась на землю, и еще сильнее волновала кровь Тингофа.
Ах, Лиза, Лиза! он не спускает с нее глаз вот уже три года; он изрезал целые бревна, вырезая ее медальоны, а она едва дарит его редкой улыбкой.
Явился какой-то шарлатан, и вот она загорелась.
Яков Тингоф сдернул с головы войлочную шляпу и вдруг остановился.
Кругом было темно. Во всех домиках уже погасли огни, а у Штрассе еще горел коганец, и Тингоф увидел через открытое окошко самого Штрассе, сидящего у стола, и Иоганна Кульмана, который стоял перед ним и что-то горячо говорил.
Яков Тингоф осторожно приблизился к окошку, и до него донесся голос проповедника.
— Да, вы правы, гер Штрассе. Всегда мало избранных и меня мало кто поймет, но я не могу молчать. Со мной истина и, когда я молчу, она жжет и давит мою грудь.
Яков Тингоф увидел, как он ударил себя в грудь в то время, как голос его звенел.
— Меня прогнали из Саксонии, меня прогнали из всех городов Германии, а в Антверпене хотели сжечь. Да! сжечь. Меня спасла одна женщина. Мои слова доходят до сердец бедняков и они понимают меня, а все богачи, попы, монахи, князья — правители смеются над моими словами. Смеются! Но в то же время гонят меня, потому что... они боятся моих слов! да!..
В ответ заговорил Штрассе.
— Здесь еще труднее будет для тебя. Мало кто поймет твои мысли, а если про твои речи узнают в самой Москве, то тогда ты можешь испытать много неприятностей. Грубые, темные люди.
Яков Тингоф отошел от окна и пошел дальше, тоскуя о Лизе Эйхе, волнуясь ревностью и проклиная сумасшедшего проповедника.
Не все жители Немецкой Слободы были на собрании пастора Гейдлиха, а только малая часть, но слухи о пришедшем прoповеднике и его речах разнеслась по всей слободе, и скоро не было уже человека, который не видел бы Иоганна Кульмана и не слыхал бы его.
В Немецкой слободе жили иностранцы всех наций и исповеданий: шведы, голландцы, ганноверцы, датчане, итальянцы и венгры, французы и англичане и, кроме пастора Гейдлиха, который объединял лютеран, были пастор Рейхенбах —кальвинист, пастор Грей — анабаптист и, наконец, Август Корнелиус, хитрый иезуит, правоверный католик.
Все имели свои молитвенные дома, где собирались молиться и обсуждать дела своих общин.
И везде был Иоганн Кульман и говорил свои пламенные речи. Только Август Корнелиус не допустил его до своей паствы, сказав:
— Все от бога, почтенный герр Кульман, и не нам перестраивать то, что установлено от первых дней творения. Наша церковь признает все, что противоречит священному писанию, ересью и я не допущу смщать пасомое мною стадо.
Но Корнелиус не смог уберечь свою паству от речей проповедника. Они повторились всюду и всюду о них шли горячие споры.
Рано утром начиналась трудовая жизнь в Немецкой слободе. Одни уходили в город, в боярские хоромы, в церкви, в царские дворцы, в Кремль и там выполняли свои работы, а другие с раннего утра занимались своим ремеслом — портняжным, сапожным, шорным, ковали мечи, бердыши, латы, делали красивые укладки с хитрым замком и, наконец, торговали у себя в слободе на базаре и в маленьких лавках.
Иоганн Кульман не терял времени. Он приходил к ремесленникам и подолгу говорил с ними, он посещал больных, играл с детьми или заходил в дома и беседовал с хозяйками в то время, как они хлопотали на кухне.
Больше всего он любил проводить время в семействе Эйхе.
Сам Эйхе рассказывал ему про свои походы и боевые приключения.
Старая Каролина в свою очередь рассказывала, как она познакомилась с Эйхе. А молодая Лиза молча сидела за пряжей и не сводила глаз с Кульмана, а когда он обращался к ней, она вся загоралась, как ясное небо при восходе солнца.
И Кульман отдыхал у них.
— Я исходил и изъездил, кажется, всю землю, — сказал он однажды, — но нигде я не чувствовал такого покоя и радости, как у вас. Здесь, у вас, все проникнуто любовью, а отсюда согласие и мир. Здесь, у вас, я чувствую, что не мечты мои мысли, что все люди могут быть одною семьею, если каждый будет думать о своем ближнем, а не о себе; если каждый будет говорить не я, а мы. Тогда в беде все ему помогут, тогда некому ему будет завидовать, тогда все будут равные, и радости будут общие, и горе общее. Да, нет! — воскликнул он, — тогда не будет горя. Оно сгинет со света. Мой друг Штрассе смеется и не хочет меня понять.
— А кто вас понимает? — сказала Каролина. — вот мы вас полюбили, как и все, потому что вы хороший человек, а то, что вы говорите — это все хорошая сказка и только.
Кульман взглянул на Лизу.
— А как вы думаете, фрейлен? Кажется вам, что я рассказываю сказки?
— О! я думаю, в жизни нужны сказки, — ответила Лиза.
— Да! но я-то говорю сказки?
Лиза смутилась и чуть слышно сказала:
— Вы верите и потому ваши слова кружат голову, но потом...
— Жизнь остается жизнью и вы считаете меня простым чудаком, — с горечью сказал Кульман, — но я всю жизнь отдал этой сказке и верю, что она станет правдой и на землю тогда спустится царство божие, но не то, о котором говорят пасторы, ксендзы и монахи. Люди не будут бездельничать и петь псалмы богу, а будут работать и петь веселые песни о живой жизни на земле! — Он встал, дружески кивнул всем и ушел смеясь.
Был праздничный день и послеобеденный час. С утра до Немецкой слободы доносился церковный звон. Потом кончились в Москве обедни и молебны, и все разошлись по домам обедать, а затем наступила мертвая тишина.
Спали все в Москве — и князья, и бояре, и купцы, и холопы, и служилые люди, и даже дворовые псы.
В Немецкой Слободе тоже не мало людей было заражено этим московским обычаем.
Старый Эйхе и его жена крепко спали, не слыша мух, которые тучей носились по горнице и ползали по лицам спящих.
Лиза в это время сидела в садике под тенью старого вяза и предавалась неясным грезам.
Яков Тингоф, облокотясь на изгородь, уже несколько минут следил эа нею и, наконец, окликнул:
— Фрейлен Лиза!
Лиза вздрогнула и словно очнулась от грез.
— А! Яков Тингоф! — отозвалась она.
— Я самолично! — и он легко перепрыгнул через изгородь и подошел к Лизе. — О чем вы мечтаете?
Лиза слабо улыбнулась.
— Я просто дремала с открытыми глазами. Кругом все спят, в воздухе такая жара. Даже не слышно пчел, а они не знают отдыха.
Тингоф взглянул на нее с восторгом и сказал:
— Отчего я не могу передать черты вашего лица! Вот я смотрел на вас и отмечал каждую тень. Сейчас смотрю. Закрою глаза, и вы, как живая, а возьму в руку резец, и ничего не выходит.
Лиза улыбнулась.
— Потому, что это никому не нужно.
— Мне нужно! — пылко сказал Тингоф, — когда я...
Лиза перебила его:
— А что вы теперь делаете? Говорили, что вы работаете для князя Голицына.
Тингоф нетерпеливо махнул рукой.
— Вот всегда так! Вы не дaетe сказать мне, что я чувствую и тотчас перебиваете. Да, я работаю у него. Для него я на слоновой кости вырезал лицо государыни Софии Алексеевны, а теперь режу его портрет. Вероятно для нее, — усмехнулся он.
— Вы будете большой человек, если угодите ему, — сказала Лиза, — может быть вас позовут во дворец.
— Что мне в этом, если вы не хотите меня слушать! — дрогнувшим голосом ответил он и сел рядом с нею.
Лицо его вспыхнуло, глаза потемнели.
— Лиза, — заговорил он прерывисто, — вы знаете, как я вас люблю. Теперь у меня хороший заработок. Я куплю дом у Шварца и вы будете в нем хозяйкой. Зачем вы меня мучаете?
Лиза побледнела и опустила голову.
— О, Яков, как мне тяжело вас слушать, — тихо сказала она. — Мы с вами, как два друга, мы росли вместе, играли. Я люблю вас, но... но никак не могу представить себя вашей женой, вас моим мужем.
— Вот как! — воскликнул Тингоф, ударив кулаком по колену, — это с той поры, как появился юродивый проповедник! Да, да, да! — закричал он, — прежде вы говорили: подождите, а теперь: не могу представить.
— Вы не помните себя и говорите грубые слова, — возмущенно сказала Лиза и встала со скамьи.
— Ах! — простонал Тингоф и закрыл глаза рукою, — все он, он, он!
— Фрейлен Лиза! — раздался звучный голос.
Тингоф отнял от лица руку и увидел шедшего по садику Кульмана. Он перевел взгляд и увидел вспыхнувшее лицо Лизы.
Кровь прилила к его лицу и он быстро вскочил на ноги, а Кульман возбужденно говорил:
— Фрейлен Лиза, я сегодня склонил на свою сторону Эдуарда Винклера, его жену и Вильгельма Стронга. У нас уже 15 человек. Мы покажем, как можно устроить счастье на земле! — он засмеялся, и тут только увидел Якова Тингофа.
— А! молодой художник, — сказал он радушно, — вы мне очень нравитесь, и я хотел бы побеседовать с вами, но вы почему-то уклоняетесь от этого.
— У меня нет времени для праздныx бесед, — резко ответил Тингоф, — да, пожалуй, я и глуп, чтобы понимать ваши глубокие мысли, — и он быстро прошел из садика на улицу, даже не оглянувшись на Лизу и Кульмана.
Тингоф шел по пыльной улице так быстро, словно его гнали.
Он опустил свою красивую голову, и пряди черных волос закрыли его лицо.
Он шел, не видя ничего окружающего, и мысли проносились в его голове отрывками, клочьями, словно тучи под порывами ветра.
Вдруг он услышал голос, окликнувший его, и, подняв голову, увидел Корнелиуса, который приветливо кивал ему из своего садика.
Тингоф ответил на поклон и хотел итти дальше, но Корнелиус открыл калитку и сказал:
— Зайдите ко мне, Яков. Я хочу предложить вам работу.
Тингоф вошел. Корнелиус дружески взял его за руку, посадил на скамью и заговорил:
— Да! Хoтя вы и лютеранин, но я не согрешу, если обращусь к вам. Что делать, если у нас нет резчика-католика.
И потом он объяснил, что надо вырезать большое распятие, которое будет стоять в их горнице для собраний.
— Я знаю, что вы сделаете то, что мне надо. Я для образца дам вам свое, которое привез из Рима.
Тингоф принял заказ, хотя слышал слова Корнелиуса, как сквозь сон. Перед ним неотступно стояла Лиза, рядом с ней сияющий Кульман, и отчаянье, злоба, ревность кружили его голову, захватывали мысли и чувства.
Вдруг до его слуха донесся голос Корнелиуса и он стал различать слова.
— Эта Лиза Эйхе достойная девица, но мне грустно смотреть, как она легко поддалась чарам этого богоотступника. Если бы она была в лоне нашей церкви, я бы спас ее душу; но что я могу сделать, если она в пастве уважаемого Гейдлиха. Я говорил старому Эйхе. Он махнул рукой. Вы, дорогой Яков, должны спасти ее. Она, ведь, ваша невеста.
Тингоф резко качнул головой и глухо ответил:
— Нет, нет! она лишила меня всякой надежды.
— О! тогда это еще гибельнее, — грустно сказал Корнелиус, — и все-таки на вас лежит долг спасти ее.
— Как? — почти простонал Тингоф.
Корнелиус положил ему на плечо руку.
— Надо устранить этого безумца. Он вреден всем. Он заражает своими бреднями слабых людей и готовит их в жертву дьяволу.
У Якова Тингофа от этих слов стало сухо во рту.
— Эта милая Лиза, — вкрадчиво продолжал иезуит, — что с ней будет, если он опутает ее своими чарами. Ведь он, — Корнелиус понизил голос до шопота, — отвергает брак. Она будет, как... как..
Корнелиус не окончил фразы и замолчал, плотно сжав губы, а Яков Тингоф глухо сказал:
— Я бы убил его!
— Убийство — великий грех, — тихо сказал Корнелиус, — но его можно убрать совсем легко и просто.
— Как?
Корнелиус заговорил, как будто высказывал вслух свои мысли.
— Не признает церкви, не признает власти. Зачем он приехал? Может-быть, он имеет замысел на высоких особ. Может-быть, он продал свою душу сатане и ему известны волшебные чары. Да, московские воеводы не потерпели бы eго в своей Москве,если бы узнали о нем. Если бы в дворцовом приказе или в разбойном узнали про Иоганна Кульмана, его убрали бы от нас тотчас. И всякое волнение оканчилось бы и все вернулись бы в лона церквей своих и маленькая Лиза, это дитя...
— Но как это сделать? — хрипло проговорил Тингоф.
Корнелиус словно очнулся.
— А? Что? Я кажется, что-то наговорил? Ох, эта привычка думать вслух! Что я сказал?
— Как сделать, чтобы о нем узнали в приказе? — повторил Тингоф и встал.
Корнелиус тихо улыбнулся.
— Сказать «слово и дело». Толька тогда сам попадешь на дыбу. Но есть подметные письма...
Он положил руку на плечо Тингофа и ласково сказал:
— Итак, мой друг, вы берете мой заказ? Да? Завтра я передам вам для образца распятие и мы условимся в плате. Благослови вас бог! — Он незаметно подвел Тингофа к калитке и, когда Тингоф вышел и почти побежал по улице, улыбнулся бескровными губами, вынул из кармана молитвенник и сел на садовую скамью.
А Тингоф, не помня себя, вышел из слободы и огромными шагами шел все прямо, пока не очутился на берегу Москвы-реки.
Поздно ночью он вернулся домой, достал узкую полоску бумаги и при слабом свете фитиля, плавающего в масле, стал писать, старательно выводя уставные буквы...
Кульман быстро писал, составляя подробный план общины, которая составит одну тесную рабочую семью. Лицо его радостно светилось и он, время от времени, прерывал свою работу возгласами, обращаясь к старому Штрассе, который, разложив на столе собранные травы, разбирал их и складывал в кучки.
В слободе было тихо.
Все мужское население или работало у себя дома, или ушло в город. Все женщины занимались по хозяйству и только дети оглашали улицу смехом и криком.
И вдруг детские гoлоса смолкли, и с улицы донесся какой-то неясный шум.
Кульман отложил перо и взглянул в окно.
— Гер Штрассе, — сказал он, — посмотрите, что это за люди?
Штрассе подошел к окну.
По улице, подымая пыль, двигалась телега, запряженная в одну дошадь, а подле нее шли 6 стрельцов с бердышами и какой-то человек в сером подряснике, опоясанный широким поясом из сыромятной кожи, и в войлочном треухе на голове.
Рядом с ним шел пристав немецкой слободы, а впереди бежали гурьбою дети.
— О! — Вооскликнул, бледнея, Штрассе, — это из приказа. Вот так пришли ко мне, когда меня взяли.
— О! — опять воскликнул он, — они идут к нам, Иоганн, это какое-то несчастье!...
И он заметался по комнате, а Кульман закрыл свою работу и спокойно сказал:
— Дорогой Штрассе, чего нам бояться?
— О, о! Тогда из-за простого скелета меня хотели казнить, как колдуна...
— Но тeперь нет и скелета, — улыбнулся Кульман.
В эту минуту дверь рапахнулась и в горницу ввалились стрельцы, пристав, и человек в подряснике.
— Ты Генрих Штрассе? — обратился он к перепуганному аптекарю.
— Он, он! — подтвердил пристав.
— У тебя на постое Иван Кульман? Где он?
Штрассе молча указал на Кульмана.
Человек в подряснике обратился к нему.
— Ты Кульман, что пришел из Саксонии?
Кульман не знал pyccкoro языка и покачал гoловой.
— Их ферштее нихт!
— Что-о? — отшатнулся от него человек в подряснике.
— Он не понимает по-русски, — сказал Штрассе.
— Э! Так вот скажи ему. — и человек в подряснике, тряся гoловою, cкaзaл: — Я cыщик из приказа дворцовых дел, Федор Тyгaй, по приказу воеводы пришел за ним, Иваном Кульманом, взять его в приказ за егo воровские дела против гocyдарей наших!
Штрассе дрожащим голосом пeревел Кульману слова сыщика и прибавил:
— Ах, мой бедный Иоraнн, я не знаю, что теперь будет с вами.
Кульман улыбнулся.
— Э, гер Штрассе, это для меня старая история. Значит, придется и от вас уйти!
— Взять его! — закричал сыщик, и в то же мгновенье стрельцы накинулись на Кульмана, повалили его и связали ему руки и ноги.
— Но я пойду сам! — закричал Кульман.
— Кляп ему в рот! — крикнул сыщик, и один из стрельцов выхватил из-за пазухи деревянную втулку и с силою воткнул ее в рот Кульману, от чего губы его тотчас окрасились кровью.
— Kоли ecть у него какие списки или книги, давай сюда! — крикнул сыщик и ухватил тетрадь, в которой только-что писал Kульман.
Штрассе указал ему на гoрницу, где жил Кульман, и сыщик взял из нее тoлcтyю библию и две толстых исписанных тетради.
Дети разбежались по домам и разгласили весть о стрельцах и сыщике.
Хозяйки оставили стряпню, мастера побросали свою работу, торговцы oставили лавки и все толплю собрались у дома Штрассе.
Лиза стояла в толпе, дpожа от волнения.
И вдруг распахнулась дверь и из дома Штрассе два стрельца вынесли связанногo Кульмана и грубо бросили его в телегу.
Лиза увидела бледное окровавленное лицо.
— Почему берут? Что он сделaл? — эакричал Эдуард Винклер, выдвигаясь вперед в кожаном фартуке кузнеца.
— Иди прочь! — сердито крикнул сыщик. — Эй, вы! Вперед!
И телега, окруженная стрельцами, со связанным Кульманом быстро двинулась по пыльной улице.
Лиза вбежала в гoрницу Штрассе.
— Что тут было? За что его связали? — спросила она, бросаясь к Штрассе.
Он сидел на лавке с безумным видом. От слов Лизы он очнулся.
— За что? Кто это знает. Сыщик сказал — за воровские дела против государей. Теперь возь и меня, и дрyгих. Ах! Будут пытки, будут мученья! — и он ухватил себя за седые вoлocы.
— Что же это? Что же это? — воскликнула Лиза и побежала домой.
— Отец! Мама! Иоганна взяли в Москву, в приказ! Его будут пытать!
Мать обняла Лизу и прижала к своей груди.
Старый Эйхе сказал:
— Мы уже знаем про это. Ты видела eгo?
— Да! Его связанноrо бросили в телегу и все лицо eгo в крови, но он улыбался.
- Кто-нибудь послал на него донос. — сказал Эйхе.
— Гейдлих!
— Нет, нет, — сказала Каролина, — он не любил Кульмана, но не может сделать такое дурное дело.
— Рейхенбах, Грей?
— Они честные люди.
— Корнелиус?
— Разве мы можем узнать кто, — сказал Эйхе, — у негo многo было врагов.
Вся слобода волновалась.
Каждый знал, что из приказа не выпустят без кнута, без дыбы, без пыток, хоть и попaдeт туда совсем невинный человек.
До позднeгo вечера к Генриху Штрассе приходили соседи и он каждому рассказывал, как пришел сыщик и взял Кульмана.