Сандаза вкладывал в глиняные фигурки все свои зрительные воспоминания. Словно его зрение, лишенное обычного источника, исходило из пальцев, наполняло тусклую материю светом и сверлило податливую массу в поисках формы.
Прежде чем потерять зрение, Сандаза неплохо зарабатывал свой хлеб, сидя на краю городской мостовой. Чтобы привлечь глаз чужеземцев и белых детей, он расставлял вокруг себя длинные ряды быков, овец и украшенных перьями страусов воинов, гиппопотамов, жираффов и дикообразов с колючками. Дети чувствовали в смеющемся молодом туземце взрослого, который по-детски смотрит на жизнь, для которого лепить пирожки из грязи серьезное занятие, которому знакомы смех и радость разрушения. Ибо иногда Сандаза, на потеху ребятишкам, схватывал крошечных овец и быков, сдавливал их между пальцев и заново лепил из них какое-нибудь диковинное создание своего воображения: крокодила с бычьими рогами или слона с колючками. Ни один приказчик магазина, где выставлялись напоказ дорогие, обтянутые мехом львы и тигры, никогда не выказывал готовности так забавлять маленьких покупателей.
— Купи мне это, мама. Пожалуйста!
— Нет, милый.. Это — уродливая дрянь. Совсем не настоящее животное. Возьми вот эту славную парочку быков.
Горько удивляясь странным, скучным понятиям взрослых, ребенок холодно принимал быков и уходил, жадно оборачиваясь на запрещенные создания фантазии, которые все еще протягивал ему молодой туземец. Глаза ребенка и скульптора на мгновение встречались во взаимном понимании, прежде чем уличная толпа навсегда разлучала их.
Сандаза тоже вздыхал и прятал уродца в ящик, в котором он держал деньги и дневной запас пищи.
Но теперь Сандаза был слеп, и импульсы этих веселых пальцев изменились и стали мрачными. К тому же и Большой Город не годился ему больше.
В краале слепцы сидят и слушают журчащие голоса маисовых стеблей, потрескивание огня и звук бегущей в отдалении воды. Они слышат спокойные звуки, сопровождающие движения домашнего скота. Им знакомы ритмы закипающего горшка и размалываемого вручную зерна. Щебет молодых девушек, приближающихся с полей или с реки с полными кувшинами воды; их умолкающий вдали говор и смех при уходе утром на работу, — вот музыка слепцов. В краалях их окутывает безопасная атмосфера знакомой жизни, слабые улыбки посещают и покидают их лица. Они оживленно присоединяются к беседе, в которой им нечего бояться.
Ничто из того, что проходит мимо, не заставит их встрепенуться. Ничто.
Ни шаги, которых не должно пропустить мимо слуха.
Ни тот голос среди тысячи дребезжащих звуков, ради которого слух раскинут как сеть для ловли рыбы.
А ночью они также невредимо спят в теплой хижине, как проспали на теплом солнце в безопасные часы дневного света.
Но в городе слепые сидят тихо. Так зябко и тихо. Они не тянутся за движущимся солнечным лучом, как в краале, среди привычных предметов, которые так уверенно направляют, словно любят ощупывающую их руку: среди хижин, тепла очагов и стены крааля из мертвого кустарника и камней. «Вот сюда, Сандаза, — шепчут они, — вот сюда».
О, нет... На улице вас ведет ребенок на место, где вы остаетесь весь день. Потом ребенок возвращается за вами вечером, когда cлeпые утомлены и оглушены беспрестанным звоном тpaмваев, тpeском и peвом быстрых автомобилей, шумом шагов и разговором на многих языках, который так редко обращен к уху слепого человека. И вот уже вас покидает солнце, а ребенок все еще не приходит помочь вам. И не придет до наступления ночи. А тогда, закоченев и дрожа от холода, вв поднимаетесь и следуете за ребенком, из улицы в улицу, из новой улицы в следующую, так долго, сколько потребовалось бы в деревне, чтобы пройти три-четыре мили. И все же вам не укрыться от трамваев и автомобилей. А потом заворачиваете в узкий проулок и входите в дверь. Там тепло, но не столько места, как в закругленных хижинах крааля. А белая женщина, которая живет напротив с цветным человеком, после того, как она напилась, начинает визжать и плакать и говорить дурные слова. Заслышав это, все маленькие ребятишки пускаются в плач. Вы съедаете ваш ужин и засыпаете мертвым сном, как не смели уснуть во время долгого бдения в городе, из страха быть ограбленным. А потом брежжит рассвет нового бессолнечного дня. Ибо солнце никогда не заглядывает в темный проулок.
Да, теперь Сандаза был слеп и весь день сидел на улице. Но день не казался ему долгим. Разве может казаться долгим промежуток между заходом и восходом солнца, когда вы двадцать лет прислушивались в ожидании голоса и шагов?
К тому же работа его была теперь другая. Правда, он попрежнему лепил для ребят быков и овец, и туристы, посещавшие африку, покупали его маленьких оперенных воинов, которых он попрежнему выставлял на мостовую возле себя. И быки и воины выходили теперь куда лучше, чем когда Сандаза был жизнерадостным двадцатилетним юношей, который смеялся, глядя в детские глаза, и чьи сверкающие зубы составляли предмет восхищения белых людей.
Да, маленькие глиняные фигурки были теперь прекрасны, благодаря чутким пальцам, на долю которых выпало не только щупать, но и видеть. А в ящике, где он держал свою выручку, всегда хранились совсем иные произведения Сандазы.
— Позволь мне посмотреть, что у тебя там. Пожалуйста, открой твой ящик. Эти быки — скульптурные произведения, а не глиняные игрушки.
Сандаза покачал головой. Голос понравился eму, но ни один человек никогда не вторгался в его личные дела.
Тогда белый человек наклонился над ним и тихо сказал:
— Я тоже тружусь над глиной. Не здесь. Я приехал из далекого города. Это мой способ заработка. Я тоже ради хлеба делаю фигуры. Покажи мне твое лучшее произведение, мой брат.
При этом последнем слове и сочувствующем голосе Сандаза поднял незрячие глаза на белого человека. Особым чутьем слепого он ощутил горячее желание невидимого незнакомца и понял, что тот тоже способен плакать и трепетать от радости, когда руки его вылепили лицо или... руку. Поэтому он ответил: «Когда никто не увидит, я тебе покажу». И когда наступило минутное затишье в шуме приближающихся шагов, Сандаза открыл на несколько коротких мгновений свой ящик. Heзнакомец увидел его содержимое.
Под мокрыми тряпками виднелось два деревянных отделения, достаточных, чтобы вместить большую бутылку. В одном из них покоилас на ложе из мягкой глины глиняная же голова мужчины. В другом стояло изображение человеческой кисти: кулак, зажавший узкий, острый нож неведомой в Европе формы.
Незнакомец издал резкий звук и вперил взгляд в изваянное лицо. В этих отвисших губах, в уставленных вниз глазах с тяжелыми веками пылали страх и жестокость. Он сразу оценил и великолепно выраженную в этом кулаке угрозу.
Когда ящик снова закрылся при приближении прохожих, незнакомец сказал шопотом:
— Боже мой, брат, да ты скульптор! Но скажи мне, почему у этой головы всего одно ухо?
— Это последний человек, которого я видел, белый брат, — ответил Сандаза. — Таким он был сотворен.
— А сломанный палец на руке?
— И это было так.
Незнакомец почувствовал дрожь от холодного дыхания пахнувшего на него ужаса. На губы его неудержимо напрашивался один вопрос. Но зачем спрашивать, когда он знал, наверняка знал ответ? Однако, он не выдержал и наклонившись к уху слепца, быстро шепнул:
— Скажи мне, брат, что сделала рука с зажатым ножом, что она сделала?
Cандаза ответил не повышая голоса:
— Эта рука выколола мои глаза.
Прежде чем покинуть Большой Город, скульптор несколько раз приходил в хижину Сандазы в одном из туземных кварталов. Он приехал в город, чтобы вылепить бюст какого-то глупого политического деятеля. Ведь на свете не мало способов зарабатывать свое пропитание. Но если бы не туземцы-рудокопы и их прекрасные, близкие природе тела, подстрекавшие его творческую фантазию, если бы не Сандаза и его трагическая история, эта несносная работа ни за что не подвигалась бы так легко и быстро. Всего еще несколько общественных деятелей с их подложенными ватой плечами и самодовольной посадкой головы и он будет в состоянии снова запоем отдаться работе для себя, над моделями, у которых проблема брюк не имеет никакого значения.
— Хорошо еще, что они раскошеливаются только на бюст, — ядовито пробормотал он про себя, при встрече с еще одним самцом средних лет в полосатых брюках и сюртуке, — не то я предложил бы ему задрапировать нижнюю половину тела в одну из этих живописных туземных юбок.
Но в хижине Сандазы он находил забвение от угнетавшах душу сеансов с великими людьми. Там он обнаружил полку, полную глиняных рук и голов. У каждой головы было только одно ухо, а средний палец каждого кулака был сломан во втором суставе. Некоторые изваяния уже погибли, засохли и растрескались. Другие, под мокрыми, грязными тряпками, все еще отчасти сохраняли четкость и чистоту линий, но были не так совершенны, кaк первые, виденные скульптором.
— Сандаза? — переспросил суперинтендант квартала. — У него не все дома, сэр. По словам моего предшественника, он делал эти глиняные головы и руки еще пятнадцать лет тому назад. Время от от времени мне приходится наводить порядок и выбрасывать их целую кучу. Я их спускаю в мусорную яму. Тогда он начинает сызнова, пока не наполнит всю хижину. Просыпается каждую ночь, чтобы смочить положенные сверху тряпки, — так рассказывает его старуха мать. Да, он не в своем уме. Видали бы вы, что это был за переполах, когда как-то раз в квартале случился пожар! 3агорелось за четыре мили от хижины Сандазы. Никакой фактической опасности. Но видали бы вы, как он пытался спасти свои глиняные головы! Произошло это как раз в воскресенье. Метался то туда, то сюда, спотыкался, падал, стукался головой! А ребятишки, те, что не помчались к месту пожара, глазели на него и потешались во всю.
— Видали вы, как слепой плачет, сэр? Это... это ужасно и заставляет сомневаться в том, чему нас учили в воскресной школе. Помните, насчет милости провидения и прочего? Он дрожал и всхлипывал весь вечер, долго после того, как потушили сякий пожар 1). Пришлось сходить и как-то утешить его. Меня он всегда выслушает, я служил раньше верховым при транспорте в его стране и он любит вести со мной разговоры о своей родине. К тому же я сносно знаю его наречие. Это — единственный путь, который сближает нас с туземцами. И они не кажутся такими уж странными, когда говоришь на их языке и знаешь, откуда они родом. Да, Сандаза становится таким, как все зрячие люди, чуть только речь заходит о стране Ниаза. Он был зрячим, когда впервые покинул ее и явился сюда, тому лет двадцать назад.
— Он, наверное, работал на рудниках?
— Нет. Всю жизнь лепил глиняные фигурки. У него было два брата-шахтера, которые зарабатывали куда больше его. Но он ни за что не хотел спуститься в рудник. Всегда говорил, что темнота причинит ему зло.
— Так оно и вышло, — пробормотал скульптор. — Она схватила его и не на руднике.
Покинув контору суперинтенданта, он медленно пошел к хижине Сандазы. Мысленно он перебирал возможные способы, как разрушить это наваждение, заставлявшее слепого лепить головы и кулаки. Суперинтендант вкратце сообщил ему их историю. Он видел только один возможный способ.
— Сандаза, — сказал он усевшись на низкую скамейку, подставленную ему старухой, матерью Сандазы. — Скажи мне, не правда ли, ведь ты делаешь все новые головы и руки этого человека, потому что боишься потеpять из памяти, каким он был? Неправда ли, брат?
— Правда, — мрачно ответил Сандаза. — Могу ли я потерять день, когда будет найден убийца? Этими глазами я видел, как он убил мoeгo двоюродного брата. Я спал глубоким сном, как спит молодежь. Когда стон разбудил меня, он уже убил моeгo брата. Он стоял над ним. Вот так!
Слепец поднялся и стал над воображаемой жертвой. Потрясающее выражение ненависти и торжества всколыхнуло эту безглазую маску.
— Мой брат перестал стонать. Но тот ударил его снова. Дважды. Так. И вот так. Тот человек не заметил, что я тоже спал в хижине. Мой брат разрешил мне спать там, пока для меня не наступит время отправляться в новое путешествие. Брат отослал свою жену, потому что иначе этот человек yкpaл бы ее. В те дни я странствовал. Да, белый брат, я странствовал в те дни. У юности жадные глаза, а громче всего поется за свежей глиной.
Сердце скульптора дрогнуло.
— О, Сандаза, — мягко сказал он, помогая слепцу вернуться на обычное место на полу, — так говорим мы все, кто работает над глиной. Пойми только, сколько есть людей на свете, которые назвали бы тебя братом. Они там, откуда я явился, за много недель пути отсюда через большое море.
Сандаза долго пристально глядел сквозь стену, как будто пытался призвать этих родственных ему людей. Потом снова заговорил:
— Когда Большой Город начинал внушать мне отвращение, для меня всегда находилось место на ферме и в краалях. Когда моему сердцу становилось слишком больно вот здесь, — он прижал к груди худую руку, — я уходил далеко отсюда, бегом, вприпрыжку, с песнями. Теперь мне нельзя уходить из Большого Города. Здесь, куда все люди приходят за золотом, я надеюсь найти его. Где я еще мог бы прислушиваться чтобы услыхать этот голос? В стране маиса нет таких голосов. А горы хранят молчание.
— Голос? Значит, он говорил с тобой?
— Говорил. Долго смотрел на меня, как животное, когда его захватят врасплох на водопое. Потом поднял свой фонарь, и близко подошел, ступая тихо, очень тихо. Я пытался вскочить, но он оказался поспешнее меня. Юность полна сна, который смешивает ее мысли. Тот, кто смеется днем, хорошо спит ночью, брат. Теперь я не смеюсь и не сплю. Ты спрашиваешь, какие слова он сказал. Я помню их брат. Каждую ночь они будят мeня. И встаю и смачиваю глину.
Он поставил светильник на ящик. Откуда мог я узнать, что было у него в мыслях, пока не стало слишком поздно и он уже крепко держал меня? Я был только юношей. Всего двадцать раз я видел лето, а он был человек в расцвете жизни и сильный, как те, кто высекает золото из скал. Откуда было мне знать мысли порочных людей?
Он уставился в мои глаза. И едва слышно, потому что боялся громко говорить в хижине, сказал: «Безглазый человек не признает меня снова». С ножа, который он держал кверху, упала капля на мои губы. Когда я ощутил ее вкус, я крикнул и стал бороться. Я, который онемел, снова обрел голос против нечистого ножа.
Сандаза впал в молчание. Но голова его попрежнему сохраняла экстатическую позу видящего видения.
— А разве не может этого быть, — проговорил скульптор, — что убийца давно уже умер? Правда, он убежал от полиции, но как знать, не ждешь ли ты мертвеца? Если он умер в своей постели...
Сандаза улыбнулся:
— Нет, белый брат, не бойся, что я тружусь ради чeловекa, который лежит в могиле. А полиция... Они смеются над моими глиняными головами, которые я много раз дарил им для доказательства. Давно тому назад они выслушивали меня. Но теперь... Эти новые молоды и глупы. Что они могут узнать об этом деле? Они нззывают меня сумасшедшим.
Скульптор наклонился и взял cлenoгo за руку.
— Слушай, Сандаза. Я могу сделать так, что тебе не надо будет просыпаться ночью и смачивать глину. Позволь мне взять с собой эту последнюю голову и руку и я пришлю тебе такие же, но бронзовые, твepдые, как этот пенни, Сандаза, они никогда не потрескаются, не погнутся и не загрязнятся. А сначала я сниму с них фотографию и, если что-либо случится, у тебя все же останется их изображение.
— Не хлопочи об этом, белый брат. В семь дней я сделаю себе другую голову и руку, лучше всякого изображения. Разве можно ощупать картину, вот так, концами пальцев? Но возьми эти, если хочешь, и сделай их твердыми, как пенни. Это воистину будет делом мудрого человека, и сердце мое радуется чести, оказываемой труду мoих рук. — На лице Сандазы разлился покой, наполнивший его друга сомнением.
— Пройдет много месяцев, прежде чем они вернутся к тебе обратно, Сандаза. Мне придется увезти их далеко за море, а это займет много времени. Ты не опечалишься и не подумаешь, что они не прибудут?
Санда за улыбнулся своей странной улыбкой слепого.
— Мой белый брат забывает, что ждать для меня то же, что пища и питье. Немного больше пищи и питья не убьют меня. Нет, брат, это удлинит жизнь такого человека, как я.
Но не все полицейские были молоды и глупы и не у всех пробивался юношеский пушок на подбородке. Не таков был, например, инспектор O-Горман, этот толстяк ирландец, который после многих лет службы в Большом Городе был переведен, по его собственной просьбе, в маленький поселок Трансвааля. Сам он ненавидел деревенскую жизнь, но мирился с ней ради своей болезненной жены.
Молчаливый в Большом Городе, где полиция должна вечно быть начеку, он стал добродушным и разговорчивым в деревне. Однажды вечером, когда он рассказывал в баре гостиницы историю слепого туземца, который на улицах продавал глиняных бычков, дома же беспрерывно лепил головы одноухого человека и кисть руки с зажатым ножом, какой-то молодой фермер внезапно спросил:
— А какая это была рука, Горман?
Горман странно посмотрел на него.
— Обыкновенная, с пятью пальцами. А какой же oнa еще могла быть, мистер Уильмот?
Профессиональный инстинкт предостерегал его не сообщать своему собеседнику никаких подробностей, прежде чем тот не выскажется сам. Но его профессиональное честолюбие оживленно встрепенулось после долгой деревенской спячки.
Они вопросительно посмотрели друг на друга. Потом Уильмот медленно протянул:
— А не был ли средний палец сломан?
— Во втором суставе? Был, сэр, как же!
Подавив эту непрофессиональную пылкость, О-Горман многозначительно взглянул на дверь, и они вышли вдвоем наружу, в морозную, звездную ночь.
— Ну, мистер Уильмот, скажите, где мне его найти. Двадцать лет его уже ищут за то ночное дело.
Через год О-Горман собирался выйти в отставку. Мысль выловить крупную рыбу в деле, в котором многие до него потерпели неудачу, омолодила его на два десятка лет.
— Я уверен, что он живет в работниках на ферме моего соседа. Парень этот всегда носит вязаную шерстяную шапку, которая покрывает уши. Как-то раз он снял ее на моих глазах, чтобы почесать голову. Свирепый на вид человек лет сорока пяти, пятидесяти. Впрочем, у туземцев не разберешь возраста. Тогда же я увидал и кисть его руки, поднятую на затылок. Но только на один миг. Заметив мой взгляд, он тотчас же опять натянул шапку. Удивительно, как он не забывает соблюдать осторожность после стольких лет... Если это он и есть...
— Думаю, что он самый, сэр. Мне придется побеспокоить вас просьбой поехать со мной завтра туда и указать мне этого человека.
О-Горман вышел на свет, падавший из окна бара, и углубился в свою записную книжку.
— А еще удивительнее, если в этом краю удастся хоть раз поймать преступника.
— Несомненно так, сэр. Благодарный край для всех беглецов. Но должен заметить, что от своих физических недостатков убежать некуда.
— Это верно. А особенно, когда существует такой сумасшедший слепой, который старается их увековечить. Незаурядная история! Я бы дорого дал за то, чтобы посмотреть на обе физиономии, когда их сведут вместе!
И в самом деле, это было потрясающее зрелище. Как потом выразился один впечатлительный английский полисмен «очень подходяще для кино-съемки».
— Снимай свою бабушку, — отозвался другой, из южно-африканцев. — У нас здесь жизнь, а не Голливуд.
Сандаза не спал с того дня, как в хижину пришел констэбль и сказал:
— Узнаешь ты его голос, если этот твой одноухий будет в одной комнате с тобой?
Трепетная холодная дрожь охватила Сандазу. После длительного молчания он прошептал:
— Да Баас, да. Он скоро придет? Сегодня?
Сандаза сидел на полу, спиной к стене, в своей обычной позе. Незрячий взгляд его был приподнят, словно он пронизывал стену полицейского бюро и что-то видел за нею. Но кожа его посерела и влажно отсвечивала на лбу.
Три-четыре туземца были наготове, чтобы пройти через комнату. Они получили приказание молчать, пока сержант не обратится к ним. Потому что О-Горману пришло на мысль, не почувствует ли слепец близость изувечившего его человека, даже прежде чем тот подаст голос.
— Вряд ли это так, — заметил комендант. — Впрочем, попробуем. Допускаю, что эти туземцы обладают странной интуицией, которая была бы крайне полезной для полицейского бюро.
Итак, Сандаза сидел спиной к стене. По левую руку от него находилась дверь из коридора, в которую должны были входить туземцы. Напротив него помещалась вторая открытая дверь, через которую им следовало пройти в следующую комнату, где стоял комендант.
Вошел первый человек. Его босые ноги приостановились. Они медленно, беспокойно, переминались на досчатом полу. Сандаза мог бы коснуться их. Но он не двинулся, и туземец, широко улыбаясь этому испытанию, прошел мимо, к подававшему ему знак полисмену, и разразился пронзительно высоким, почти девичьим хихиканьем, свойственным черным.
Сандаза все глядел сквозь стену. Он даже не мигнул веками, только ноздри его слегка расширялись.
Второй арестант вошел и стал около слепца.
— Как твое имя, Джим? — спросил сержант.
- Мое имя, сэр, Метуен Малама.
Низкий голос отвечавшего не произвел никакого впечатления на Сандазу. Его мозг был всецело занят каким-то другим видением.
Третья пара босых ног угрюмо переступила через порог. Показался огромный безобразный человек, в наручниках. Отталкивающий великан, похожий на сказочного людоеда. На одной стороне головы у него виднелась обезображивающая ровная поверхность. Физический пробел, вид которого вызывал легкую тошноту.
Три шага, и он неподвижно остановился, как животное почуявшее ловушку, но еще не обнаружившее ее. Глаза его насторожились, ноздри затрепетали.
Движение позади него заставило его обернуться. Глядя все время на полицейских в следующей комнате, он не заметил сидевшего спиной к стене человека.
Сандаза поднялся на колени. Руки его, как косы, рассекали воздух. Он быстро пополз на коленях. Незрячая голова далеко откинулась назад в экстазе внутреннего прозрения, а на свистящих, улыбчатых губах, запенилась капающая слюна.
При виде этих безглазых, устремленных на него впадин, гигант вскрикнул нечеловеческим голосом, как раненый жеребец. При первом же прикосновении этих движущихся рук, плотно обхвативших его колени, из широко раскрытого рта вырвался неописуемый сдавленный вопль, какой испускает человек, потревоженный ночным кошмаром, или обвившейся вокруг шеи змеей. Зарычав, он высоко занес свои скованные руки, будто за тем, чтобы навсегда отогнать от своего взора эту страшную маску.
Из обеих дверей выскочили полисмены.
— Вот так чорт! — задыхаясь произнес один из повисших на мощных мускулах сильного, как бык, преступника, который уже пригнулся, чтобы размозжить череп слепца. — Едва подоспели! Беннет, оттащи слепого и придержи его, пока мы запрем этого красавца обратно.
Но это было легче сказать, чем сделать. Сандаза все еще молотил руками перед собой, как бы автоматически движимый мощной внутренней силой, а в его косившей в воздухе правой руке был небольшой острый нож, направленный под удивительно подходящим углом, чтобы распороть чей-нибудь живот.
Сандаза плакал, когда они уводили его обратно в хижину. Не лихорадочными, трепещущими слезами, как в день пожара в туземном квартале, а медленными, застывающими на щеках. Они сочились одна за другой из глаз, которые словно только теперь умерли.
Целыми днями он лежал лицом к стене, как человек, у которого отняли его мечту. Вот когда он впервые ощутитил, что весь мир погрузился для него во мрак.
И даже когда суперинтендант принес ему большой ящик, проделавший длинный путь от Европы до этой жалкой хижины, он не захотел встать и ощупать удивительного «Одноухого Негра», и «Кулак убийцы», работу «слепого дикаря», несколько недель привлекавшую к себе изумленное и сострадательное внимание художников в Риме, а позже и в Париже. Даже тогда он не смог прикоснуться своими чуткими руками к гладкой и спокойной бронзе.
Что же касается диковинных денег, присланных его другом скульптором, — «дохода от продажи произведений Сандазы, чтобы доставить его обратно на родину», — (так написал скульптор в письме суперинтенданту) — их взяла старая мать Сандазы и одна вернулась в родимый крааль, с престижем королевы, новой швейной машиной и малиновым зонтиком. Ибо Сандаза, у которого насильственное вмешательство законного правосудия похитило труд его жизни и лишило его импульса творчества, повернулся лицом к стене и перестал жить.
1) Так ("после того, как потушили сякий пожар.") напечатано в журнале. (прим. составителя). (стр. 19.)