"Историк Марксист", №8, 1928 год, стр. 104-128.
Я принужден несколько отвлечься от непосредственного обсуждения книги проф. Петрушевского, поскольку тов. Косминский затронул ряд принципиальных вопросов, попутно с книгой. Постараюсь, однако, держаться поближе к теме.
По Петрушевскому, феодализм — только политический строй, не имеющий для себя базы в соответствующей (феодальной) экономике. Мне кажется весьма странным то обстоятельство, что проф. Петрушевский, специалист по вопросам средневековой истории, не может установить никакой связи между экономическим и политическим строем средневековой Европы. Я пытался понять, каким путем проф. Петрушевский пришел к таким выводам, пытался, как советует тов. Неусыхин, встать на точку зрения автора и вскрыть то понимание, которое присуще самому автору. И, вот, проделав это, я пришел к заключению, что проф. Петрушевский не случайно отделил политический строй от экономического — причина тому лежит в исходной точке исследования. Проф. Петрушевский видит феодализм в довольно поздней эпохе общественного развития средневековой Европы — приблизительно около XII века: по отношению же к Московии он относит феодальный строй к XVI веку и сожалеет о том, что русские историки, не склонные толковать историческое развитие России в терминах западно-европейской исторической науки, не замечают типично феодального политического устройства Московского государства XVI века.
Если же брать за классический, наиболее развитой тип феодального строя тот строй, которые сложился в Зап. Европе в XII—XIII веке, то, конечно, необычайно трудно вскрыть зависимость политических форм от современной им экономики. В этот период в Европе феодальное хозяйство находится в упадке, в процессе разложения; развивается широкое денежное хозяйство, торговый капитализм, политическая же надстройка сохраняет свой феодальный характер. Полнейший разрыв между базой (экономической) и политической надстройкой вызывает ряд политических переворотов (движения, которые Н. Рожков называл «дворянскими революциями»), но накануне этих переворотов, знаменующих собою приспособление политических надстроек к изменившейся базе, действительно, государственный строй не соответствует экономическому развитию. Мне кажется, что, беря подобную эпоху в статике, проф. Петрушевский неизбежно должен был притти к выводу, что политический строй феодализма не зиждется на соответствующей экономике. Это ошибка методологическая — взяв за исходный пункт исследования более раннюю эпоху (предположим, IX—X вв.), проф. Петрушевский должен был бы получить иные результаты.
Вообще, если отрицать метод исторического материализма (это делает проф. Петрушевский) и подходить к изучению исторических эпох только с точки зрения нахождения отдельных идеальных типов или даже отдельных исторических «ценностей», то сущность исторического процесса вскрыть невозможно. Можно ли понять исторический процесс, если пройти мимо понятия «общественные формации», как они формулированы К. Марксом, — т.-е. мимо понятия об особых эпохах, экономика которых непосредственно связана со всеми политическими и другими надстройками. Я думаю, что никакого другого пути для понимания исторического развития нет, потому что только через «общественные формации», только вскрыв содержание и изменение этих «формаций», можно притти к правильному истолкованию хода развития общества.
Пусть число «общественных формаций» и не окончательно установлено, пусть еще идут споры среди марксистов о сущности отдельных формаций, но само понятие формации настолько ясно и так важно для научного подхода к изучению истории, что пренебрежение им неизбежно отражается на результатах исследования. Формации — понятие совершенно об’ективное, потому что оно существует в действительности.
Феодализм — типичная формация, имеющая свою отличительную от других формаций экономику, свои политические и иные надстройки. Сущность этой формации состоит в том, что мелкое производство, имеющее натуральный характер, но способное вырабатывать уже прибавочный продукт хищнически подчинено сплоченной и необычайно сильной экономически группе, которая путем об'явления своей монополией права на землю, военную силу и торговлю, заставляет мелких производителей (отчасти экономическим путем, отчасти внеэкономическим путем) отдавать ту или иную долю прибавочного продукта этому классу-монополисту. Грабеж, дань, оброки, барщина и различные формы натуральной аренды (испольщина, издольщина, наем за отработки и пр.) — вот та форма, в какой отнимается этот прибавочный продукт. Подобная экономическая система, конечно, имеет и соответствующую политическую надстройку: класс-паразит берет на себя военные, административные и судебные функции и превращает эти государственные функции также в свое исключительное право. Таким образом, в развитом феодальном строе системе экономических классов соответствует система привилегированных сословий. Я не буду останавливаться на том, каким образом класс земельных собственников делается классом-паразитом — это завело бы очень далеко в сторону от предмета дискуссии — отмечу только, что генезис этого класса относится к концу родового строя, где ранние представители этого класса выполняют общественно-полезные военные и административные функции.
Так как этой формации соответствует переход от натурального хозяйства к хозяйству товарному, то внутри общества происходит непрерывная передвижка натуральных и товарных взаимоотношений, которые борются между собою. Товарное производство сначала занимает весьма маленькое место в экономике общества, при чем идет оно не снизу, а сверху, так как денежное хозяйство развивается прежде всего в торговле-грабеже, которой занимаются собственные верхи. Торгуют короли, князья, высшие слои общества — торгуют данью, оброками и, даже, рабами. Эта торговля подтачивает натуральное хозяйство исподволь, но в феодальную эпоху все-таки преобладает натуральная система хозяйства. При нормальной обстановке, при росте производительных сил побеждают товарные отношения; они перерастают форму феодальной экономики и служат основной причиной исчезновения феодального строя. Пережитки же феодальных отношений в публично-правовых и государственных отношениях могут сохраняться еще очень долго после уничтожения самого феодализма.
Феодализм — общественная формация, но формы образования его могут быть различны. Феодализм может создаться в результате роста производительных сил (нормальное развитие), когда натуральные отношения постепенно заменяются товарными. Тогда родовой строй (или племенной) разлагается, создаются примитивные государства, которые быстро феодализируются. В пример можно указать древних германцев, древних славян, современных кара-киргизов.
Может создаться феодализм и иным путем — путем регресса, полного или частичного понижения уровня производительных сил. Общество развивается не прямолинейным путем — если взять отдельный народ или страну, то в их истории всегда можно найти некоторые заминки в развитии, а то и временный регресс. В таких случаях даже товарное развитое хозяйство, особенно на ранних ступенях торгово-капиталистического развития, может, деградируя, все более и более натурализироваться. При таком дегрессе создаются общественные отношения, которые с полным правом могут быть названы феодальными. Так как подобный феодализм (феодализм упадка) возвращает общество на давно уже пройденную ступень, возвращает во второй раз, то он может быть назван «вторичным» феодализмом, первый же тип феодализма (феодализм развития) можно назвать «первичным». Я думаю, что такая вторичная форма феодализма характерна для Рима в III веке нашей эры — здесь были налицо распад меновых связей, возврат к натуральному хозяйствованию и феодализация общества.
Проф. Петрушевский стоит, в общем, недалеко от подобного же толкования исторического развития Европы в первые столетия нашей эры. Он говорит о том, что задолго до эпохи империи в древнем Риме существовал феодализм, который он называет «муниципальным» (вернее было бы считать его лишь «первичным»); в III же веке Рим снова феодализируется (этот феодализм проф. Петрушевский называет «индивидуальным», как феодализм в Зап. Европе) — крупные земельные собственники выполняют на местах все функции государственной власти, подчиняют себе колонов и пр. Тем самым, что проф. Петрушевский толкует о разных типах феодализма, говорит о феодализме («индивидуальном») в Зап. Европе, в Англии и т. д. — он признает феодализм не историческим, а социологическим явлением. Отсюда было бы нетрудно перейти и к понятию «общественной формации». Но он останавливается на полдороге, цепляясь за «идеальные типы», которые у него заслоняют сущность общественного развития.
Форму общественного развития проф. Петрушевский рисует также, как и мы (если только изменить его терминологию), но сущность эпох он не улавливает — более того, он толкует эти эпохи, как мы увидим дальше, с острым противо-марксистским нажимом.
Оба типа феодализма («первичный» и «вторичный») могут существовать самостоятельно, но могут, при столкновении двух народов с разной степенью развития, перекрещиваться и сливаться. С одной стороны, может итти рост производительных сил и натуральное хозяйство постепенно заменяться товарным, а с другой — продолжаться в некоторых областях и районах разложение товарного хозяйства и частичное вытеснение его хозяйством натуральным. Так можно себе представить, например, ранние эпохи феодализма в Зап. Европе. Германский «первичный» феодализм слился со «вторичным» феодализмом распадающегося Рима. В тех областях, которые находились в наибольшей экономической зависимости от Рима, продолжался еще в течение нескольких столетий распад товарных отношений, в районах же, расположенных на периферии, натуральное хозяйство медленно перерастало в хозяйство денежное. В конце концов оба процесса должны были столкнуться. Если бы в обществе производительные силы пришли во всех районах в некоторое равновесие и начался бы рост этих сил, товарное хозяйство должно было бы одержать победу, распад торговых связей, товарных отношений должен был бы прекратиться. Но могло бы быть и наоборот — мог победить процесс распада — захватить и стойкие натурально-хозяйственные районы.
Я думаю, что процесс феодализации в Зап. Европе проходил именно таким сложным образом. Западно-европейский феодализм, если его брать исторически, произошел от смеси двух типов — феодализма первичного, начавшегося у древних германцев, и феодализма вторичного, начавшегося у их хозяйственно-развитых соседей — римлян. Благодаря этой смеси двух типов, очень трудно разбираться в феодальных отношениях в Зап. Европе, потому что первичный феодализм приносит с собою остатки предыдущих родовых, племенных, натурально-хозяйственных отношений, а феодализм вторичный несет остатки товарных, денежных отношений, понятие о частной собственности, государственной власти и развитую религию. Если все это брать в статике, не выделять пережитков, исторических корней, да еще не пользоваться методом исторического материализма, игнорируя его — то каковы могут быть результаты при таком несовершенном способе исследования, об этом свидетельствует книга проф. Петрушевского. Она не дает даже понятия и об «идеальном» типе феодализма, потому что западно-европейский феодализм для таких идеально-типических обобщений неудобен. «Чистым» типом феодализма можно считать только тип первичного феодализма, между тем как он в Зап. Европе нигде развиться не успел (феодализм у германцев слился с феодализмом распадающегося римского общества). Поэтомк изучение «чистых» типов следовало бы начать хотя бы с феодализма у древних греков (гомеровской и более поздней эпох), древних ирландцев (В V—VIII в.), у восточных славян, у японцев, даже на современных этнологических примерах — у кара-киргизов, но во всяком случае не у народов Зап. Европы. Мне кажется именно потому так запуталось самое понятие «феодализм», что эта формация изучается на нехарактерном примере. До сих пор, ведь, не существует в исторической науке точного определения феодализма — и это не случайно: об’ект научного исследования (для первоначального определения «типа») взят неудачно. Если бы исследователи шли от какого-либо другого, более простого исторического примера феодализма, наблюдали общество, развивающееся, и притом развивающееся без особо сильных внешних воздействий, тогда понятие феодализма — как формации, феодализма — как идеального «типа» (пусть даже так), обрисовалось бы перед нами гораздо отчетливее.
Проф. Петрушевский не внес ясности в понимание нами феодализма — скорее, наоборот. Так я подхожу к этому вопросу.
У проф. Петрушевского в книге есть много материала для правильного, научного истолкования феодализма — это ценная часть книги, но из всех этих материалов не сделано правильного вывода.
Теперь остановлюсь на отдельных моментах, которых касался тов. Косминский. Начну с древних германцев.
Тов. Косминский говорит, что книга проф. Петрушевского, согласно с последними исследованиями западно-европейской исторической науки, совершенно правильно отрицает родовой строй, общинное устройство и первобытный коммунизм древних германцев. Понятие-де это устарело, от него нужно отойти, тем более, что марксизм вовсе не связывает современное общественное развитие с каким-то «первобытным» коммунизмом. Я думаю, что тов. Косминский сам оперирует весьма древними понятиями и борется с ветряными мельницами. Сейчас, вообще, нелепо говорить о «первобытном» коммунизме, поскольку это понятие применяется к родовому строю, а этот строй вовсе не первобытный; также и общинный строй — не первобытный, а у древних германцев эпохи Тацита можно найти, в лучшем случае, общинные порядки. Следует говорить не о первобытном, а об аграрном коммунизме родовых групп. И здесь тов. Косминский сделал, по-моему, неправильную ссылку на Энгельса, который якобы признавал «первобытный» коммунизм, который тов. Косминский отрицает. У Энгельса, в его книге: «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (издание «Москов. Рабочий», стр. 92—93), написано следующее:
... «почти у всех народов доказана совместная обработка земли родом, а впоследствии коммунистическими семейными общинами, существование которых Цезарь установил у свевов»... «Если германцы за 150 лет, отделяющие рассказ Цезаря от Тацита, перешли от совместной обработки земли... к обработке отдельными семьями с ежегодным переделом земли, то это действительно достаточно значительный прогресс: переход от этой ступени к полной частной собственности на землю за такой короткий промежуток времени и без всякого воздействия извне представляется просто невозможным» и т. д.
К этому Энгельс добавил следующее: «Предшествующий абзац я оставляю без всяких перемен, сравнительно с предыдущими изданиями. За это время вопрос поставлен иначе. После того, как Ковалевский доказал широкое распространение, если не повсеместное существование, патриархальной семейной общины, как промежуточной ступени между основанной на материнском праве коммунистической и современной изолированной семьей, вопрос приходится ставить уже не так, как его ставил Маурер и Вайц — общинная собственность или частная собственность на землю; теперь вопрос стоит лишь о форме общинной собственности. Нет никакого сомнения, что во время Цезаря у свевов существовала не только общинная собственность, но и совместная обработка земли за общий счет. Еще долго можно будет спорить на счет того, что являлось хозяйственной единицей — род или отдельное хозяйство, или стоящая между ними обоими коммунистическая группа родственников, или же существовали, в зависимости от условий местности, все три группы сразу. Но Ковалевский, между тем, утверждает, что описанное Тацитом положение предполагает существование не марки или сельской общины, а семейной общины: только из последней много позднее, в результате роста населения, развилась сельская община». Согласно этому взгляду, поселения германцев на занятых ими ко времени римлян, как и на отнятых у них после римлянами, землях состояли не из сел, а из больших семейных общин, включавших в свой состав несколько поколений, обрабатывающих соответствующий земельный участок и пользовавшихся окружающими пустошами вместе с соседями, как общей маркой»... «Для России — пишет дальше Энгельс — такой ход развития представляется вполне доказанным. Что же касается Германии и, во-вторую очередь, остальных германских стран, то нельзя отрицать, что это предположение во многих отношениях лучше об’ясняет источники и легче разрешает трудности, чем господствовавшая ранее точка зрения, которая существование сельской общины относила еще ко времени Тацита».
Следовательно, Энгельс был вполне в курсе последних этнологических исследований, поставивших, благодаря Ковалевскому, вопрос о древнем германском землепользовании в совершенно иную плоскость, чем это делал, напр., Маурер. В приведенной цитате Энгельс говорит об аграрном коммунизме больших семей — как составных частях родового, общинного строя, а вовсе не о каком-то вне-историческом «первобытном» коммунизме.
Вернемся к Петрушевскому. Проф. Петрушевский, конечно, знаком с этнологией, но он нигде не ссылается на этнологические исследования. А ведь именно в области исследования семейного, «задружного» быта этнология сделала наибольшие успехи. Она выяснила уже в конце прошлого столетия, что так называемая «большая семья» присуща родовому устройству, что существование «больших семей», не позволяет отрицать общинных порядков у земледельцев, у которых группы «больших семей» связываются коллективным пользованием общественных угодий (выгонов, лугов, лесов, водопоев, отчасти пустошей) и образуют то, что известно теперь под именем «родовой общины». Эта община существенно отличается от так называемой «сельской» общины, в которой земля делится по конам и долям, по жребию, и в которой переделы земли и чересполосица неизбежны. В родовой общине общинная собственность ограничена «альмендой» (угодьями), но не существует частной собственности на землю, потому что земля принадлежит не отдельным лицам, а большим семейным группам. В этих группах нет наследования, нет выделов: человек, уходящий на сторону, ничего не получает из общего имущества. Подобное общинное устройство (родовая община) существует до сих пор еще у некоторых народов. Я не буду останавливаться на всех тех примерах, которые отмечала исследовательница Ефименко («Исследования народной жизни»), только укажу, что формы, почти тождественные южно-славянской «задруге», можно найти в современном Афганистане, у туркменов Закаспия, у курдов и даже, как пережиток, у осетин; а родовая община древности сохранилась в виде черногорского «братства», дагестанского «тохума» и пр.
Использовав эти сведения этнологии, проф. Петрушевский совершенно иначе должен был бы подойти к хозяйственной жизни древних германцев. Конечно, не целый род владеет нераздельно всей землей, — земля распределена между большими семейными коммунами. Но, кроме пахотной земли, находящейся в распоряжении семейных хозяйств, существовала у германцев эпохи Тацита (вероятно, и в эпоху Цезаря было почти тоже) «альменда», которой семьи пользовались сообща. Следовательно, говоря о коммунизме древних германцев, мы имеем в виду строй больших семей, ведущих коллективное производство и коллективно-потребляющих полученные продукты в пределах своей семьи. Так понимал это и Энгельс, когда говорил о больших или меньших группах родственников, ведущих коммунистическое хозяйство.
Таким образом, мы нисколько не отрицаем коммунизма в этих аграрных союзах, только его не нужно называть первобытным.
Как же истолковал проф. Петрушевский подобный строй? У Тацита он находит неоспоримые доказательства того, что у древних германцев существовала частная собственность на землю... Он игнорирует все данные этнологии — для того, чтобы доказать, что у германцев частная собственность была с незапамятных времен. Но есть еще известное место у Цезаря, которое недвусмысленно показывает, что у германцев существовала коллективная обработка полей. Цитируя (на стр. 140 своей книги) это место Цезаря, проф. Петрушевский толкует его так: Цезарь описывает племя, которое «выбито из колеи нормального, давно налаженного существования». Германцы-де знают и частную собственность на землю, и интенсивную обработку земли. Но в условиях непрерывной военной борьбы, «военного положения, ставшего хроническим», вожди принесли в жертву «все обычные и привычные порядки культурного существования, как несовместимые с той главной задачей, которую поставила перед ними жизнь». Они заменили частную собственность «военным коммунизмом»... Таким образом, коллективизм древних германцев был следствием определенной политики. Наряду с этим, проф. Петрушевский делает еще одно странное допущение: он считает, что догадки Цезаря о причинах коллективизма у германцев («Этому они приводят много причин: чтобы, привыкнув к оседлости, они не переменили военного дела на земледелие; чтобы не стали стремиться к расширению границ своих владений и чтобы сильные не сгоняли более слабых с их владений» и т. д.) вполне соответствовали действительности. Таким образом, явно морализирующие рассуждения римского полководца, желавшего убедить своих изнеженных культурой, богатством и пр. соотчественников в необходимости вести иной образ жизни, превращаются проф. Петрушевским в точное описание подлинного быта германцев... Какая странная «наивность» в устах маститого историка.
Я уже не говорю о странности тех аналогий, которые приходят на ум автору цитируемой книги («военный коммунизм» — по отношению к быту древних германцев...), но и по существу это совершенно неправильная концепция, неправильное толкование текста, некритическое отношение к документу.
Теперь относительно второго момента. О денежном хозяйстве и о хозяйственном строе поместья.
Тов. Косминский говорит, что в книге проф. Петрушевского совершенно иначе поставлен вопрос о денежном хозяйстве средневековой эпохи, чем он ставился до него в европейской науке. Конечно, это верно — вопрос поставлен совершенно иначе. Но правильно ли он поставлен?
Феодализм — не чистый натурально-хозяйственный строй, в нем происходит борьба между натуральным и товарным хозяйством, при чем рост товарного хозяйства, естественно, приводит к развитию денежных отношений. В феодальном строе Зап. Европы много остатков римских хозяйственных отношений, много сохранилось еще торговых навыков, поэтому вполне понятно, что продолжает существовать и денежное хозяйство — но не во всех районах в одинаковой степени. В общем, денежное хозяйство переживает упадок с III века вплоть до эпохи Каролингов. Эпоха Каролингов — это еще эпоха упадка (в отношении денежного хозяйства), но после, в начале XI века, обнаруживается некоторый под’ем. Таким образом, денежное хозяйство Каролингской эпохи вовсе нельзя толкать как форму, присущую вообще феодализму, да и, в конце концов, оно имеет совсем незначительный размах. Из разбора «капитулярия о поместьях» видно, что хозяйство денежное занимает очень скромное место. Взять, хотя бы, ту статью где сказано, что приказчик обязан доставлять отчет один раз в году и один раз в году сдавать собственнику поместья остатки денежных сумм. В «Капитулярии» говорится:
«Мы хотим, чтобы ежегодно в четыредесятницу, в вербное воскресенье, называемое осанною, управляющие, согласно нашему распоряжению, представляли нам деньги с нашего хозяйства после того, как мы познакомимся, каков наш доход в настоящем году».
Трудно предполагать в ту эпоху такую точную бухгалтерию, которая могла бы учитывать все расходы и весь приход так, как они учитываются в современном крупном хозяйстве. При том состоянии бухгалтерских записей, которое было присуще изучаемой эпохе, один раз в году можно было отчитываться лишь в том случае, если хозяйственный оборот поместья был примитивен. А что, действительно, он был примитивен, можно установить по некоторым дошедшим до нас отчетам (даже XII века), где все статьи прихода и расхода уложены в 4—5 рубрик. Можно ли при таком условии говорить о развитом денежном хозяйстве?
Откуда поступали деньги в кассу поместья? Главным образом, от крестьянских повинностей, потому что собственные денежные (торговые) операции поместья оыли незначительны (взять, хотя бы, тот же «капитулярий» — продажа кyp, уток и другой домашней птицы, если ее некуда было девать, и прочие случайные продажи). Денежные же повинности крестьян были ничтожны. Нельзя отрицать существования денежных отношений в ту эпоху, и поэтому нельзя толковать западно-европейское хозяйство эпохи средневековья, как типично-натуральное. Но, ведь, так вопрос никем и не ставился в настоящее время. Мы говорим о преобладании натурального хозяйства, потому что каждая общественная формация определяется по преобладающим признакам, но вовсе не намерены отрицать денежных отношений. Таким образом, в хозяйстве поместья, конечно, обращались в IX—X веке и деньги, но денежный оборот занимал совсем незначительное место.
Теперь, относительно капитализма.
Тов. Косминский утверждает, что при правильном понимании книги проф. Петрушевского, все формулы автора нетрудно будет перевести на язык марксизма. Если к такому вопросу подойти формально, то я готов признать, что со стороны формы многие положения Петрушевского легко переложить на марксистский лад. Но по существу это сделать трудно. Возьмите, напр., вопрос о капитализме. Конечно, автор книги превосходно знает, что такое капитализм — в марксистском пoнимании. Полемизируя с Зомбартом (в действительности он бьет не по Зомбарту, а пытается через голову Зомбарта ударить по марксизму), он обнаруживает достаточное знакомство с марксистской терминологией: «Если с понятием капитализм и капиталистический (см. стр. 210) соединять лишь признаки, характерные для современного капитализма, и его индивидуальности, — пишет он, — то... никогда и нигде, кроме последних двух веков в жизни Европы и Америки, капитализма не существовало». Однако определение капитализма, которое дано им самим на этой же странице, его не удовлетворяет — ему нужен не исторический, а «идеальный» тип капитализма. В таком случае капитализм можно найти — по Петрушевскому — «во всякую эпоху».
«Если с понятием капитализма не соединять определенных социальных признаков, связанных с определенной исторической эпохой социального развития новой Европы, и не думать, что капитализм немыслим без лишенных средств производства рабочих, продающих по свободному договору свои рабочие руки монопольным обладателям этих средств, выступающим в роли организаторов производства, то становится ясным, что капитализм возможен в самой различной социальной обстановке»... «Несомненно, капиталистическим является и вотчинное хозяйство» — прибавляет он далее (стр. 211). «Вотчинный капитализм средних веков», «аграрный капитализм последних веков римской республики и первых веков империи» — все это свидетельствует, что проф. Петрушевский склонен толковать капитализм, как какую-то вне-историческую категорию.
Можно ли истолковать подобные положения автора «в терминах марксизма», как это советует сделать тов. Косминский? Разве то толкование понятия капитализма, которое проф. Петрушевский заимствует у Допша (правда, несколько модернизируя его), имеет какое-либо касательство к марксизму? Капитализм — хозяйствование с целью выгоды, с целью получения прибыли. Такова формула капитализма, которую отстаивает Петрушевский. Капитализм у него не историческая, а какая-то извечная форма, присущая всякому обществу. Что ж, и мы ведем хозяйство с целью получения тех или иных выгод от него — значит, и у нас, в СССР, хозяйство капиталистическое?..
Нельзя сказать, чтобы в книге не было ценных глав или отдельных мест — они есть. Так, например, очень интересны некоторые страницы о капиталистическом развитии Рима. Их можно было бы, действительно, перевести на язык марксизма. В Риме, — пишет Петрушевский, — был своеобразный капитал, но не похожий на современный нам капитал, так как он составлялся из двух частей: ростовщической и купеческой. Этому капиталу было подчинено мелкое производство. Мы называем такой капитал капиталом торговым — действительно, в древней Греции, в V веке до нашей эры, и в древнем Риме, в эпоху его наибольшего хозяйственного развития, такой капитал имел большое развитие и обладал большой силой. Но если подобные места могут быть нами приняты и «переведены», то другие (а их большинство в этой книге) никакому толкованию не подлежат. Извратить, конечно, их можно, но вряд ли тогда проф. Петрушевский с этим согласится. Он будет прав: толкование — это одно; извращение, приспособление неподходящего материала к распространенным теориям — это другое. Марксизм никогда не занимался последними операциями, потому что он наиболее научная, наиболее считающаяся с фактами теория.
Несколько слов относительно общей оценки взглядов проф. Петрушевекого, поскольку они отразились в разбираемой нами книге. Я думаю, что та теория, которую защищает проф. Петрушевский, реакционна со всех точек зрения и, в особенности, со стороны научной.
В основе большинства построений лежит Допш — ярый реакционер, если взять его понимание общественного развития. Вот как, например, Допш об’ясняет переход от Рима к новому германо-европейскому обществу:
«Римский мир был постепенно приобретен германцами изнутри, так как они давно, в течение столетий, постепенно, мирным путем проникали в него, переняли его культуру, даже его управление не раз уже к ним переходило, так что устранение политического господства римлян явилось больше лишь последним следствием этого медленного процесса преобразования, в известной мере исправления формы, старое имя которой фактически давно уже больше не обозначало действительного вершителя дел».
Видите, постепенный процесс, лишенный переломов, катастроф, сплошная эволюция! Словом, мирное врастание германцев в римское общество, а потом распространение римской культуры, которую, как зажженный факел, рассудительные германцы бережно несут в среднюю Европу. Таково историческое развитие по Допшу...
Проф. Петрушевский пытается кое-где отмежеваться от взглядов Допша, он признает, что у Допша очень силен националистический, «истинно-немецкий» дух. Но это не столько воззрения немца, сколько воззрения открытого реакционера, сознательного интерпретатора исторической науки. Каков ход истории, — по Допшу? Никаких революций, никаких потрясений, Как только зародилось человеческое историческое общество, так оно стало постепенно накоплять культуру, длинной и непрерывной цепью нанизывая одно усовершенствование за другим. По-настоящему, в этой теории и эволюции-то никакой нет, потому что все элементы «культуры» даются с самого начала. Человечество имеет — согласно теории — все время дело с извечными формами: частная собственность, капитализм уходят в седую древность своими корнями. Это статика, хотя она и наряжена в эволюционный покрой.
Проф. Петрушевский не расходится в этом отношении с Допшем. И у него — частная собственность извечна. Он ищет ее, и находит у германцев лишь потому, что иначе между Римом, с его частно-собственническими навыками, и новым европейским обществом, с такими же навыками, получился бы прорыв — в виде каких-то «коллективных» навыков древних германцев... Понятие капитализма тоже статично, он вечен. Таким образом, нет общественных явлений исчезающих, отмирающих, — нет неновых общественных явлений, рождающихся в более поздние эпохи. Все изначально, все в виде тех или иных зародышей уже заранее дано. Это какой-то устоявшийся, вечный прогресс или, вернее, непрерывное топтание на одном месте.
Но еще реакционнее та часть теории проф. Петрушевского, которая заставила его оторвать политический строй от экономики. Если в экономической жизни не существует никаких радикальных изменений, никакого настоящего развития, то вполне естественно, что все политические формы — лишь игра сил... Это случайные сочетания отдельных влияний, которые при мудрой политике могут быть предупреждены или уничтожены. В соответствии с этим пониманием политической жизни, проф. Петрушевский совершенно оригинально подходит к классам и классовой борьбе. Он стоит как-будто над классами, он по-человечески, «справедливо» относится к историческим проявлениям ожесточенной классовой борьбы. Он находит умиротворяющие слова и даже уверяет, что наши представления об этой борьбе «слишком мрачны и однобоки». Для него борьба классов не неизбежна — при мудрой политике от нее можно избавиться. Вот, например, борьба классов и партий в Риме в эпоху упадка. Для Петрушевского причина лежит не в том, что внутренние силы противоречивого развития разлагают общественные связи, а в том, что государство ведет неудачную внутреннюю политику. Причина распада — гипертрофия государственного аппарата, и достаточно германцам устранить этот разбухший аппарат, как общество становится свободным от всех тягот. Само собой ясно, что в этом освещении руководящая, исключительная роль (положительная или отрицательная) государства выдвигается на первый план.
Тов. Неусыхин утверждает, что проф. Петрушевский не является «государственником», что он во многих местах своей книги протестует против роли государства. Это не совсем так. Он протестует против государства во имя самого государства. Для него государство — если оно ведет правильную политику — венец общественного строя. Грозные филиппики против римского государства не зря сменяются доброжелательными фразами, которые «государственную необходимость» ставят гораздо выше блага отдельных (в особенности, низших) групп населения. «Государственная необходимость (стр. 121)... заставила искать опору там, где ее можно было найти — у богатых и сильных, взвалив на них всю тяжесть фискальной ответственности за слабых и маломощных». Что до того, что тяжесть-то была взвалена не на «сильных и богатых» кондукторов, а на бедных колонов! «Историк» не должен смущаться такими мелочами, потому что он смотрит не с «классовой», а с «государственной» точки зрения...
Эта «государственная» точка зрения проглядывает и в других местах. Например, оригинальное истолкование вотчинных и, вообще, феодальных порядков. До сих пор мы думали, что совмещение, в лице вотчинника, землевладельца и носителя государственной власти по отношению к окружному населению об’яснялось слабостью государственной власти. Государство было не в состоянии создать централизованную власть, и поэтому вотчинники растаскивали ее по своим поместьям. По Петрушевскому выходит совсем наоборот: государство само передает свои права земельным собственникам, чтобы сильнее привязать их к государству. Но роль и значение вотчинника были скромны: «Владелец вотчины являлся не более, как служилым человеком (стр. 70—71), наделенным политическими полномочиями лишь в качестве члена военного и правящего государственного сословия, одного из политически соподчиненных государственных сословий обширного государственного целого, между которыми государственная власть распределила государственное тягло». Государство, судя по этой цитате, взаимно «соподчинило» государственные сословия, и тем, что дало возможность вотчиннику судить крестьян, наказывать их и взыскивать с них штрафы и налоги, наложило на вотчинников «государственное тягло»...
Проф. Петрушевский беспристрастен, он «чистый» историк и может по достоинству оценить внеклассовую позицию государства. На стр. 218—219 он пишет: «Тщательное изучение английской вотчины окончательно рассеивает до сих пор не исчезнувшие совершенно фантастические представления о средних веках, как о мрачной эпохе бесправия и социального гнета, господства силы и произвола в отношении к массам и полного их порабощения феодальными господами».
«Закон и право иначе были организованы в средневековой Европе, чем в современном цивилизованном мире, но они с такой же несомненностью существовали и регулировали жизнь тогда, как и теперь, разграничивая и охраняя интересы всех общественных групп и не делая при этом исключения и для тех, кто занимал самые низшие ступени общественной лестницы»...
Но если уж разобрать по существу, то внеклассовая позиция государства, как она понимается проф. Петрушевским, об’ясняется «внеклассовой» позицией самого почтенного историка, и это чревато последствиями — в отношении ценности исторического исследования. Профессор упорно не замечает тех классов, которые подвергаются эксплоатации, более того — он отрицает даже и самую эксплоатацию. На стр. 216 он так определяет сущность этой эксплоатации: «можно сказать, что средневековое вотчинное хозяйство построено не столько на эксплоатации зависимых людей, сколько на эксплоатации зависимой земли»... Вот и переведите это на «язык марксизма»! Не правда ли, это очень близко напоминает такое определение человеческой эксплоатации, как «выжимание из человека прибавочного продукта»?
Следствием такого понимания эксплоатации является идеализация темных сторон средневековой жизни. В нескольких местах книги автор подчеркивает, что нельзя представлять себе европейское средневековье, как непрерывную цепь насилий. «Не следует преувеличивать такого рода возможности (насильственного закрепощения людей. П. К.), и изображать чрезвычайно сложный социальный процесс... как тоскливо однотонную, бесцветно схематическую картину насилия сильных и страдания слабых» (стр. 159), но тут же спохватывается и приводит неоспоримые факты сплошных насилий, опровергающих положение автора.
Откуда же «все качества», откуда эта «вне-классовость»? Вероятно, от того, что проф. Петрушевский — человек справедливый и опытный историк. Он учитывает не только все «за», но и все «против», он желает оценить по достоинству все стороны жизни. Крупное поместье расценивалось (в отношении той эпохи), как хищническая форма хозяйства, которая давала возможность экономическим путем и путем внеэкономическим, вследствие слияния в одном лице и помещика и «служилого человека», отнимать у крестьян значительную часть продуктов их труда. Проф. Петрушевский с этим не согласен. «И мы уже видели, — пишет он (стр. 160), — какое огромное социальное значение имело крупное землевладение, предоставляя широким слоям нуждающегося в земле населения свои земельные богатства, распределяя их, с выгодой и для себя, между многими и тем обеспечивая здоровое культурное развитие страны и рост национального богатства. В том же направлении шло его влияние на культурный процесс и тогда, когда оно притягивало в сферу своей власти и силы до тех пор самостоятельные социальные элементы»... превращая их в зависимых людей. Вот, примирите, тов. Косминский, эти положения с марксизмом, считающим в лице своих наиболее знающих исторический процесс ученых, что массы людей, отказывавшиеся от прав на землю и свободу, делали это отнюдь не из соображений о культурном развитии страны, а под непосредственным, часто вооруженным, давлением крупных земельных собственников. Переводите-ка фразы проф. Петрушевского «на язык марксизма»!..
Такая идеализация средневековья, по-моему, вещь реакционная. Перед нами выступает феодальная эпоха в совершенно новых чертах: спокойное житье, культурная роль крупного землевладения (не хозяйства даже, а землевладения, потому что хозяйство велось трудом крестьян, при помощи крестьянского инвентаря, или раздавалось в аренду по мелким клочкам...), и, наконец, вне-классовая роль государства, защищавшего всех граждан, без различия их социального положения... Нет, картина, которую рисует проф. Петрушевский, не может правильно, правдиво осветить феодальные отношения. Здесь эпоха искажена, в угоду безусловно реакционным теориям.
Я хотел бы остановиться на вопросе о самой установке нашей дискуссии по поводу книги проф. Петрушевского. Мне кажется, что здесь не совсем правильно расценивается появление нового издания этой книги со всеми «прелестями», в ней заключающимися, как особено крупный исторический факт, который нужно изолировать от других ему подобных. Правда, т. Кушнер в своем вступительном слове к дискуссии упомянул еще последнюю работу Тана-Богораза, однако, и книгой Тана-Богораза не исчерпывается этот «букет», в связи с которым только и можно понять настоящее значение труда проф. Петрушевского. Все эти работы могут быть об’единены общей линией и эта линия есть явная или скрытая под внешними покровами эзоповского языка борьба против марксизма как господствующей идеологии. У Тана-Богораза, по самому существу его предмета это вышло наружу особенно рельефно, у Петрушевского эта линия затушевана гораздо лучше, затушевана так, что даже нашлись товарищи, выступавшие здесь, называющие себя марксистами, которые ничего не заметили такого, что бы отдаляло эту книгу от ортодоксального марксизма. Помимо издания антимарксистских работ, борьба против марксизма проявляется еще в ряде других действий. Идет борьба не только против марксизма, но даже против тех лиц, которые приближаются к марксизму. Я приведу тут только один пример — отношение ученого мира к яфетической теории И. Я. Марра, которая подвергается самой безобразной, в особенности, принимая во внимание условия Советской России, травле. Все эти факты — явления одного порядка. Другие корни этих фактов уходят в то, что марксисты сознательно или бессознательно на практике отказываются от исследовательской работы в целом ряде отраслей науки. Возьмем, хотя бы предмет работы Петрушевского — средневековье. Оно у нас не затронуто исследовательской работой марксистов, которые считают, что можно вполне довериться трудам буржуазных ученых, наведя только на них, для вящшего спокойствия, марксистский лоск. Мне кажется, что довольно странно в стенах Коммунистической Академии на заседании Общества историков-марксистов тратить время на опровержение мнения тов. Неусыхина о том, что может существовать в исходе третьего десятилетия XX века историк, который совершенно оторван от об'ективной действительности и нисколько не связан с политической жизнью, который носится исключительно в эмпиреях чистого знания, в поисках абсолютной истины. Второй момент: — все выступавшие до т. Кушнера товарищи, в качестве общей презумпции, приняли колоссальную эрудицию проф. Петрушевского в исследовании средних веков.
Кушнер. Этого и я не отрицаю.
Аптекарь. Между прочим т. Неусыхин из этой презумпции и сделал главного конька своей кавалерии во время того блестящего кавалерийского рейда, которым он носился по всей этой битве. Он так и начал с заявления, что нужно заниматься не только словами, не только фразеологией, но и самими фактами, что, мол, и делает проф. Петрушевский. Однако, если взять книгу проф. Петрушевского, то ни в коем случае нельзя согласиться с той оценкой, которая дана проф. Косминским, видящим в этой работе последнее слово науки. Эта книга не является последним словом ни западной, ни нашей советской науки. Нельзя подходить к европейскому средневековью изолированно, не рассматривая его в связи с другими видами феодализма, в частности восточного феодализма. Где можно найти признаки того, что проф. Петрушевский в данной работе знаком с трудами исследователей форм ближне- и дальне-восточного феодализма, чрезвычайно важными для понимания феодализма вообще, как, напр., работа Н. Я. Марра, — не лигвистические работы его, а целая серия трудов, посвященная армянскому средневековью, армянскому феодализму — работы, которые произвели колоссальный переворот в этой области. Незамеченной для Петрушевского прошла такая работа, как книга Фридриха Брауна, его «Urbevölkerung Europas und die Herkunft der Gernianien», где на основании новых фактов, на основании новых методов разрушается старая басня о первобытном быте германцев. Странно говорить сейчас на точке зрения Иловайского о каких-то переселениях народов, которые неизвестно откуда явились в Европу со своей первобытностью. Эти же самые германцы, которые ко времени Цезаря уже давно переселились в Европу, обладают каким-то райским житием, отсюда и возникают споры о первобытном коммунизме германцев. Новые факты и новые методы все эти ненаучные представления отбрасывают и разрушают. Ученые один за другим переходят на эту почву, так что, по крайней мере, о первобытности германцев в эпоху Цезаря и Тацита ни в коем случае говорить уже не приходится. Здесь уже т. Кушнер совершенно правильно показал, как должно подходить к свидетельству Цезаря. Еще в большей степени это относится кТациту, у которого проявляются определенные элементы социальной утопии. У него идеальные германцы противопоставляются развращенному римскому обществу. Нужно здесь подчеркнуть, что вообще момент об учете доиндоевропейского населения Европы чрезвычайно важен и имеет близкое отношение к проблеме феодализма. Я напомню вам старую работу, классический труд проф. Павла Виноградова о средневековом поместьи в Англии. Он там очень прямо и честно начинает с указания, говорит, что он нисколько не принимает во внимание до-кельтического населения Англии. Он ссылается на то, что никаких данных об общественных отношениях до кельтов нет. Это можно было говорить 1905 г., но, если книжка выпускается в 1927 г., то надо же считаться и с имеющимися у нас данными, и с до-кельтическим и до-германским населением. Тут уж придется занять некоторую позицию, которую формально можно сблизить с позицией т. Неусыхина. До сего времени, анализируя общественное явление в плане социологическом, почему-то, главным образом, не принимаются во внимание те конкретные достижения, которые сделаны исторической наукой за последние 10—20 лет, которая широко раздвинула пределы классического горизонта древней истории. До настоящего времени, к сожалению, живы еще представления о древнем мире, и Греция действительно считается началом подлинной истории.
Почти совершенно не принимаются во внимание все те конкретные исторические эпохи, которые уже открыты археологией. Данные археологии и так называемой этнологии обязательно должны быть учтены сейчас, включены в историко-социологическую схему. И тогда целый ряд моментов, будь то вопрос о первобытности германцев, о переселении ли народов, о завоевании ли Римской Империи «варварами», — все эти вопросы примут совершенно другой вид, их придется рассматривать в совершенно другом аспекте. Та схема, на которую опирался и которой руководствовался Фp. Энгельс в своей работе — «Происхождение семьи, частной собственности и государства» — схема Моргана безусловно сейчас устарела. Те исторические данные, которыми мы обладаем, эту схему безусловно разрушают. Научное исследование вскрыло, что и города существовали гораздо раньше, чем это предполагалось, и проблема классов уходит в тысячелетия гораздо глубже и проблема деревни и города уже, была актуальной в так наз. протоистории. Но отсюда отнюдь не следует, что это является ударом также и по марксизму. Марксистский метод от этого не теряет ничего, но марксисты, конечно, должны перевооружиться, заменить устаревшие новыми конкретными историческими фактами. Знать этот новый исторический материал нужно. Поэтому принимать за последнее слово науки книгу Петрушевского, который игнорирует все эти факты, не следует.
Последний вопрос по порядку, но первый по значению — это вопрос о методе. Метод для т. Неусыхина никакого значения не имеет. Этим и об’ясняется недоумение т. Неусыхина: почему, когда при анализе книги Петрушевского доходят до риккертианства, марксисты дальше этих раскопок не ведут. Мне кажется, что нелепо возвращаться к старым уже решенным вопросам. Риккертиантство достаточно известное общественное явление, и все, что связано с риккертиантством, имеет достаточно ясное и определенное общественное же значение. Непонимание марксистского метода в особенности наглядно проявилось у т. Косминского в его формулировке, что труд проф. Петрушевского — это книга и марксистская и немарксистская, но которая по существу работы может быть признана марксистской. Эта его формулировка, переведенная на более простой и понятный язык, сводится к тому, что книга Петрушевского — это ни рыба, ни мясо, и нечто с’едобное. Естественно, возникает вопрос — для кого с'едобное?
Я хотел бы сделать несколько замечаний по поводу оценки книги Петрушевского как книги реакционной, и как книги, не только не марксистской, но и антимарксистской. По-моему, все-таки Петрушевский, хотя он сам, может быть, этого и не признал бы, говорит гораздо более марксистским языком, чем это здесь представлялось. В частности, мне кажется, что некоторые мысли и некоторые положения Петрушевского были недостаточно поняты оппонентами именно вследствие того, что они употребляли терминологию Петрушевского не в том смысле, в котором она употребляется. В частности, здесь существенным является вопрос о феодализме, который опять был понят так, что феодализм есть форма, не связанная будто бы ни с какой экономической действительностью, что экономика как-будто сама по себе, а феодализм, как государственная форма, сам по себе. Но у Петрушевского все время говорится об экономических предпосылках феодализма. Его книга, можно сказать, наполнена этим. Всюду, где он говорит о феодализме, он говорит о всех тех предпосылках, которые создали этот феодализм, о социальных предпосылках. Кто читал эту книжку, тот знает, на что он тут указывает.
Но это еще не феодализм, — это необходимые предпосылки феодализма, из которых государство в целом и творит феодализм, а не создает его из ничего. Этот феодализм определенным образом подготовлен историческим развитием, и Петрушевский понимает под феодализмом лишь определенную государственно-правовую форму, — только это. Тут никакого отрыва экономики от политики нет. Здесь имеется лишь своеобразное употребление термина.
Теперь другой вопрос, также связанный с этим вопросом, который тут был поднят. Это вопрос, в котором опять-таки видели какие-то реакционные моменты. Это вопрос об эксплоатации земли и эксплоатации личности в средневековом обществе. Я не помню сейчас этого места, но т. Кушнер совершенно верно его привел. Но только он, кажется, не совсем точно понял, о чем тут идет речь. Ведь здесь дело идет о том, что в средневековом европейском поместье повинности распределялись не поголовно, а распределялись пропорционально наделам. В этом смысле речь шла об эксплоатации земли, а не об эксплоатации человека, это особый способ распределения повинностей.
Затем еще тут один вопрос, который получил неправильное освещение и раньше, уже в словах т. Фридлянда, а в конце прошлого заседания в словах т. Кушнера. Это вопрос о внеклассовой справедливости, вопрос, который выдвигается здесь в связи с вопросом о рабочем законодательстве Эдуарда III, это стр. 257. Здесь Петрушевский рисует как-будто бы рядом две точки зрения. Он говорит: «Нужно ли говорить, что поистине террористический режим, созданный для вилланов, как и для всех других элементов рабочего класса, рабочим законодательством XIV века, и превративший и виллана в непрерывно травимого и поставленного вне закона зверя, должен был быть воспринят им, как неслыханное угнетение, как никогда невиданное рабство». Он указывает на соответствующее негодование и соответствующую реакцию со стороны вилланов, но в то же время он говорит, что «творцы этих законов вовсе не были такими жестокими людьми, которые именно руководились только грубыми, совершенно обнаженными, чисто материальными интересами определенной общественной группы. Он говорит, что, по их совершенно искреннему убеждению, при этом страдали интересы и других классов. «По их столь же искреннему убеждению» они смотрели на это, как на «корыстное нарушение всяких божеских и человеческих законов». Значит, по своему искреннему убеждению, с точки зрения идеологии, на которой они стояли, они отстаивали интересы всего общества. В чем же заключается справедливость, о которой идет речь?
«В полном согласии с исповедуемыми католической церковью той эпохи этико-экономическими воззрениями творцы ордонанса и статута считали морально недопустимым» и т. д.
Значит ли это, что они стояли на точке зрения справедливости? Конечно, не с точки зрения вневременной и внепространственной справедливости, не с точки зрения автора, а с точки зрения тех идей, справедливость которых отстаивала католическая церковь той эпохи с ее этико-экономическими воззрениями. У католической церкви той эпохи были свои понятия справедливости, на которой стояли в то время и творцы этих статутов, которые не прямо преследовали в откровенной своей форме материальное стремление, а стояли на точке зрения господствовавшей в то время в церкви теории, которая являлась теорией до-капиталистической. Они стояли здесь на точке зрения — об'ективно, конечно, — преследования своих материальных целей, но суб’ективно они могли быть совершенно не такими злодеями.
И капиталисты бывают иногда очень порядочными суб’ективно. Ничего больше этого Петрушевский и не хотел сказать. И приводить это место в доказательство того, что Петрушевский не считается с классовой борьбой и даже, наоборот, как-будто бы ставится вопрос о какой-то высшей государственной справедливости, это мне представляется значительной натяжкой, тем более, что тут же рядом он говорит о борьбе и даже этот самый термин «борьба» и «внеклассовая борьба» не совсем отсутствует у него, но только в других выражениях. Он говорит: «Одновременно с ожесточенной борьбой, которую вело правительство», и т. д.
Фридлянд. Но термина «классовая борьба» нет.
Косминский. Во всяком случае, если это не есть классовая борьба, то это нечто, что очень мало отличается от классовой борьбы.
Теперь, что касается общей оценки книжки, которая была здесь сделана, я позволю себе с ней не согласиться совершенно. Эта книжка, в смысле привлечения именно материала западно-европейской науки, несомненно является крупнейшим достижением. Я уже в прошлый раз указывал, как широка область тех вопросов, которые здесь затрагиваются, как широки те проблемы, которые выдвигаются этой книжкой, и которые затрагивают, собственно говоря, все проблемы истории средневековья. Здесь очень мало ссылок на литературу, их почти нет, но в то же время эта книга никак не является простым изложением Допша с небольшими собственными добавками второстепенной ценности. Эта книга перерабатывает огромный литературный материал, и те из учеников Петрушевского, которые участвовали в его работе, в его занятиях, знают, как эта работа складывалась, на каком большом фундаменте она выросла, как интенсивно и чутко следил автор этой книги за всеми новыми течениями в исторической науке. Эта книга, которая, можно сказать, полна проблем, работа над которой для историка, и, в частности, для историка-марксиста, для которого не являются совершенно чуждыми эти точки зрения, представит собою несомненно огромнейшую ценность. Перед нами книга, написанная историком-реалистом, историком не так далеким от марксизма, как это здесь представлялось, у которого есть, правда, известная немарксистская скорлупка, но ее в сущности не так трудно снять, не так трудно отделить форму от содержания.
Покровский. Для чего он залез в эту скорлупку, может быть, вы скажете?
Косминский. Без автора я не решаюсь сказать. Я боюсь сказать не то, что он сказал бы.
Фридлянд. Примените критику источников, и тогда можно будет восстановить эти причины.
Косминский. Когда имеется в природе автор этой книги, я боюсь на себя брать подобного рода критику.
Я хотел фиксировать ваше внимание на некоторых основных проблемах средне-вековой истории, которые являются содержанием разбираемой сегодня книги. В центре ее внимания стоит так наз. вотчинная теория экономического развития раннего средневековья, самый яркий представитель которой Инама-Штернегг считал основным явлением хозяйственной жизни средних веков — крупную вотчину.
Но уже в конце XIX столетия возникли ответвления от этой теории; минуя эти ответвления (в частности трех представителей страссбургской школы Кнаппа, Виттиха, Гутмана), остановимся на критиках Инама-Штернегга.
Прежде всего подкоп под вотчинную теорию начали исследователи городского строя: Г. Белов, его ученик Кейтген (Keutgen), а затем 3. Ритшель, видоизменивший и конкретизировавший старую «рыночную теорию» Р. Зома. Белов доказал, что средневековый город возник вовсе не из вотчины, — вопреки знаменитому тезису Лампрехта («вотчина — эмбрион современного государства»). После критики, произведенной Беловым, вотчинная теория происхождения средневекового города была оставлена всеми, хотя далеко не все разделяют его положительные построения. Почти одновременно с этим начался подкоп под вотчинную теорию и с другой стороны, — со стороны исследователей аграрных отношений. Начал его Каро и лишь следом за ним Допш. Каро изучал локальные особенности аграрного строя, исследовал картулярии отдельных областей и там находил точные и недвусмысленные данные для уязвления этой теории, а Допш суммировал и систематизировал целый ряд исследований, как чисто исторических, так археологических, лингвистических и др.
Но, кроме Каро и Допша, еще один исследователь сыграл очень большую роль в этом процессе. Это — Зеелигер (G. Seeliger). Ведь Каро, — так же, как и историки городов, — критикуя вотчинную теорию, стремился доказать, что не вотчина была главным хозяйственным организатором средневекового общества. Эти исследователи направляли свое внимание на то, что делается вне вотчины, и доказывали, что там были расположены свободные деревни (как это находил, например, Каро и следом за ним А. Д. Удальцов в своей интересной работе «Свободная деревня в Западной Нейстрии в эпоху Меровингов и Каролингов»), что существовали ремесленники не-вотчинного происхождения, которые работали не только на вотчину, но и на свободный городской рынок; словом, они старались доказать, что помимо вотчины, наряду с нею и независимо от нее происходило какое-то экономическое развитие, которое создавало предпосылки нового будущего городского строя, денежного хозяйства и т. д., и т. д.
Зеелигер интересен для нас тем, что он подошел к решению той же задачи несколько с другой стороны. В предисловии к своей работе «Die soziale und politische Bedeutung der Grundlherrschaft», он прямо заявил, что намерен осветить внутреннюю структуру вотчины и взять под сомнение самый базис вотчинной концепции, неренеся скептицизм Каро и Белова на отношения внутри вотчины. И прежде всего Зеелигер иначе истолковал «вотчинное право» — знаменитое «Hofrecht», которое представляли себе как совокупность правовых норм, распространявшихся на все население вотчины. По Зеелигеру «вотчинное право» есть право несвободных или «право» обитателей барского двора (Fronhof), но нельзя думать, что по его нормам жило все население вотчины. В пределах вотчины имелись и другие элементы, которых нормы и обычаи «вотчинного права» не касались вовсе или касались лишь какой-нибудь одной своей стороною. При таком допущении, по мнению Зеелигера, можно утверждать, что основной ячейкой хозяйственной жизни средневековья была вотчина; только надо учитывать все разнообразие соц. отношений, складывавшихся на ее территории, и не рисовать их себе в духе полного господства несвободы. С этим новым толкованием «вотчинного права» у Зеелигера тесно связана и своеобразная теория иммунитета. Он признает, что иммунитет вырастал совершенно естественно из поземельных отношений: лишенные экономической самостоятельности люди, сидевшие на территории вотчины и находившиеся в экономической зависимости от вотчинника, попадали и в соответственную правовую от него зависимость, а это закреплялось дарованием вотчиннику известных политических прав и привилегий над территорией, занятой его держателями. Но дальнейшая эволюция иммунитета в течение IX—XI в.в. приводит к некоторым новым последствиям. Вотчинный суд становится неизбежной первой инстанцией даже в судебных делах, возникающих по жалобам лиц, живущих вне данной вотчины («extranei»); тем самым юрисдикция вотчинных чиновников (фогтов) приобретает государственный характер, вотчинный суд становится составной частью общегосударственного организма, вовлекается в круг публично-правовых учреждений. Происходит огосударствление иммунитета («Verstaatlichung des immunitäts»). С этим тесно связано и другое явление.
В эпоху Оттонов иммунитет приобретает столь широкое распространение, что короли начинают давать вотчиннику права иммунитетной юрисдикции не только над теми людьми, которые сидят на его территории, но и над людьми, живущими вне его вотчины. Выросши на вотчинном основании, иммунитет в X—XI в.в. перешагнул за рамки вотчины. Вот зародыш той теории феодализма, которую мы находим у Д. М. Петрушевского.
Д. М. Петрушевский указывает на то, что феодализм сложился, как результат определенных социально-экономических процессов. Он это подчеркивает в своей книге так много раз, что я не буду утруждать внимания собрания и цитировать все эти места. Он называет феодализмом не самую социальную базу, а ту политическую надстройку, которая на этой базе создалась.
Можно возражать против такого сужения самого понятия «феодализма». Но это будет спор до известной степени терминологический, ибо Д. М. Петрушевский вовсе не утверждает, что государство творит феодализм. Его формулировка гласит: «государство из наличного социального материала организует систему политически соподчиненных сословий». А этот «наличный социальный материал», ведь, создается ходом экономического и социального развития. Идея Зеелигера о том, что иммунитет перешагнул за рамки вотчины, перенесена здесь на все остальные феодальные институты. По мысли Д. М. Петрушевского все феодальные институты приобретают классический характер только после того, как в ходе известного социально-экономического процесса на определенной его стадии наступает момент, когда государство санкционирует результаты этого процесса и начинает соответственным образом организовывать политическую структуру общества. Вот какова здесь роль государства. Конечно, его деятельности отводится довольно значительное место; но государство не творит феодальную систему, а лишь использует то, что было создано предшествующим социально-экономическим развитием.
Я останавливаюсь на связи теории феодализма Д. М. Петрушевского с Зеелигером, потому что здесь сваливали вину за эту теорию на ни в чем неповинного Допша. А между тем у Допша вообще нет самостoятeльнoй теории феодализма. У него есть анализ классовых отношений, но политической структуры феодального общества, он, если и касается, то довольно неясно и расплывчато.
Чтобы покончить с вопросом о вотчинной концепции, еще одно замечание. Допустим даже, что Д. М. Петрушевский неправ, критикуя ее; но почему антимарксистской является именно его теория, а не теория вотчинная — этого я никак не могу взять в толк.
Несколько слов о проблеме падения Римской Империи. Здесь кто-то из предшествующих ораторов указывал, что у Допша античная культура незаметно переходит в средневековую, что у него нет никакой эволюции, что его построение статично. Это совершенно верно по отношению к Допшу, который даже выставил тезис: «historia non facit saltus» («история не делает скачков»).
Фридлянд: А у Петрушевского этого нет?.
Но в том-то и беда, что нельзя отождествлять Д. М. Петрушевского то с Вебером, то Допшем, то с кем-либо еще. Оппоненты, поступающие так, просто не понимают, какое место в науке занимает Д. М. Петрушевский и какова степень его компетенции (особенно ярко обнаружил это непонимание т. Аптекарь).
Д. М. Петрушевский берет у Допша только то, что ему нужно. В частности, проблема падения римской империи освещена у него очень интересно, и, по моему глубокому и искреннему убеждению, его освещение представляет собою чрезвычайно ценную попытку примирить две точки зрения — точку зрения всемирно-историческую и циклическую.
По мнению Д. М. Петрушевского, римская культура не погибла бесследно. Явились германцы; на то были свои исторические резоны; но, осевши на территории этой империи, разложивши ее политически, они тем не менее восприняли элементы ее хозяйственной и всякой иной культуры, — только, конечно, уже пониженной и измененной культуры. Здесь этот перерыв, скачок в развитии подчеркнут достаточно ясно, но показано, что он носил характер зигзага, а не полного отрыва одного звена цепи исторического развития от другого. Эта концепция представляет и социологический, и исторический интерес: она дает, с одной стороны, правильную трактовку «скачка», а с другой стороны, намечает выход из противоречий многочисленных теорий падения римской империи, так что не принять ее просто нет оснований. Странно звучали и возражения критиков по вопросу о хозяйстве древних германцев.
Так, т. Кушнер заявил, что Д. М. Петрушевский «документально неверно» толкует текст 22 главы VI книги Цезаря. Но ведь этот текст толковали до Д. М. Петрушевского и даже до тов. Кушнера целые поколения историков, — и притом очень крупных. И все их толкования были весьма разнообразны и обычно противоречили одно другому. А между тем тов. Кушнер заявляет, что Д. М. Петрушевский просто не понял текста; он якобы поверил тому об’яснению аграрного строя германцев, которое дает Цезарь, а ему нельзя было верить, ибо Цезарь, как римлянин, склонен был об’яснять этот строй страхом германцев перед имущественным неравенством, которого они, может быть, вовсе и не знали.
Кушнер. Сознательно не понял.
Неусыхин. Но беда в том, что не понять этого Д. М. Петрушевский не мог ни сознательно, ни бессознательно, потому что ему прекрасно известно, что взгляд, выдвигаемый т. Кушнером, существует в науке. И если он тем не менее его не принял, то на то у него были весьма серьезные основания. Дело в том, что когда на сцену выступили новые научные дисциплины: этнология, археология, лингвистика, палеогеография, — то чисто филологическая интерпретация текстов античных писателей, порождавшая ряд неразрешимых контроверз, перестала служить единственным источником познания древнегерманского общества. И тогда оказалось, что строй свевов (а Цезарь судит о германцах, главным образом, по свевам) вообще не типичен для хозяйственного уклада германцев. Ибо Цезарь встретил свевов во время одного из своих походов, когда они находились в процессе военно-переселенческого движения.
Свевы — народ земледельческий, и свевский союз Ариовиста, с которым столкнулся Цезарь, ставил себе целью завоевание с оружием в руках земли, пригодной для сельскохозяйственной обработки. Ясно, что в процессе переселения им приходилось не только воевать, но в то же время и как-то жить. Так как это — народ земледельческий, то они могли жить лишь на счет земледелия; так сложился странный «модус вивенди», описанный Цезарем. Часть племени уходит на войну, а оставшаяся часть обрабатывает захваченные земли. Возможно, что переселялось не все племя, а от него отрывались лишь известные массы; но это дела не меняет.
Для нас важно установить, что переселявшиеся земледельческие германские племена (не только свевы, но и маркоманны, и херуски и др.) в процессе переселения обрабатывали землю каким-то необычным для них способом. Об этом необычном способе и говорит Цезарь. Д. М. Петрушевский называет этот способ «военным коммунизмом». Но дело не в названии: как ни называть этот способ обработки земли, он во всяком случае представляет собой известную деформацию земледелия свевов под влиянием военного положения, которое вызвано было их стремлением завоевать пригодную для земледелия территорию (деформации подвергся и их социальный и политический строй). Вот этот деформированный строй и противопоставляется у Д. М. Петрушевского нормальному, а вовсе не коммунизм — частной собственности на землю. Он даже говорит, что если Цезарь изображает военные порядки, то Тацит рисут нам мирную жизнь древне-германского племени. Что касается до первобытного коммунизма, то, конечно, у германцев его не было и быть не могло, да и самые наши представления о нем усложнились, и я очень рад, что т.т. Кушнер и Аптекарь сами признали это. Все данные о родовом строе германцев чрезвычайно скудны, настолько скудны, что иной раз теряешься, что он из себя представлял. С другой стороны, данные об общине у германцев можно заимствовать только из 26 главы «Германии» Тацита, — главы, чрезвычайно противоречивой: возможно, что речь идет в этой главе об общине, а возможно, что и не о ней. Зато на существование частной собственности на землю у германцев в текстах имеются определенные указания, — не только в «Германии» Тацита, но и в его «Анналах» и «Историях», где попутно изображаются некоторые мелкие, но очень любопытные штрихи германской жизни.
Ну, хорошо, допустим, что у германцев была частная собственность ка землю; я опять-таки недоумеваю, какое это имеет отношение к марксистской концепции исторического развития?
Когда говорят, что у германцев была частная собственность на землю, или что у них не было общины, или что в эпоху Каролингов был вотчинный капитализм, то этим никто не хочет утверждать извечности этих категорий — извечности частной собственности, капитализма и т. д. И вот почему. Ведь наличие у них частной собственности могло бы дать повод говорить о ее «вечности» лишь в том случае, если бы германцы стояли на начальной стадии культурного развития. Но этого никто не утверждает; мало того: утверждают как раз обратное: что германцы стояли на довольно высокой его стадии.
Фридлянд. На стр. 69 и 211.
Неусыхин. Я очень признателен за указания, но ни на одной из этих страниц не сказано, что германцы стояли на начальной ступени эволюции человеческих обществ.
Фридлянд. Там говорится об извечности понятия капитализма.
Неусыхин. — И об этом там ничего не сказано, как вы сейчас увидите.
В самом деле: говорит ли Д. М. Петрушевский о вечности капитализма? Нет. Он говорит лишь о том, что категорию «капитализм» можно прилагать не только к двум последним векам развития Европы и Америки, но и к другим эпохам; он говорит об эпохе республики в Риме, о Римской империи, об эпохе Каролингов, т.-е., он избирает как раз весьма развитые в хозяйственном отношении общественные образования, которым присущи были ростки капиталистических отношений. Если Д. М. Петрушевский преувеличил эти ростки и назвал их «капитализмом», то этим еще не утверждается извечность капитализма: она утверждалась бы лишь в том случае, если бы он в отсталую эпоху, в отсталом обществе находил капитализм. В заключение, я хотел бы в нескольких словах остановиться на введении к книге Д. М. Петрушевского.
Конечно, в введении Д. М. Петрушевского усвоена риккертовская терминология (С места: и риккертовская методология). Но дело, ведь, не в этом. К чему же он приходит? Что он хочет сказать? Собственно говоря, это введение не содержит ничего принципиально нового по сравнению с напечатанным в последнем издании «Очерков из истории средневекового общества и государства». Разница лишь в том, что здесь еще резче подчеркивается своеобразие исторических явлений. А. Д. Удальцов в своем выступлении на докладе Д. М. Петрушевского в Институте истории совершенно справедливо подчеркнул, что основная цель автора, — это преодоление телеологизма, и что поэтому цель у него общая с марксизмом, только пути разные. Я с этим глубоко согласен.
Фридлянд. А Алекс. Дмитр. несогласен.
Неусыхин. Возможно; но я был на этом заседании секретарем, вел протокол и как-будто помню хорошо все, что там говорилось.
И Риккерт и М. Вебер привлечены Д. М. Петрушевским для того, чтобы показать, что, создавая законы, нужно учитывать своеобразие исторических явлений.
Что же такое идеальный тип М. Вебера? В прошлый раз здесь дано было прямо анекдотическое толкование идеального типа. Поэтому необходимо сказать о нем хоть несколько слов. По Риккерту действительность представляет собою бесконечное многообразие, в котором конечный человеческий разум может разобраться лишь путем стилизации и упрощения; суб’ект формирует об’ект познания из хаоса экстенсивного и интенсивного многообразия действительности.
Всякую действительность (и природу, и общество) можно, по мнению Риккерта, рассматривать и индивидуализирующим, и генерализирующим способом. Исторические науки отличаются от естественных не об’ектом познания, а целью познающего суб’екта, формирующего явления в «исторические индивидуумы» при помощи отнесения этих явлений к «культурным ценностям», которые, в свою очередь, связаны с абсолютными трансцендентными ценностями.
Совсем не то у Вебера, который сам недостаточно ясно сознавал, насколько далеко он отошел от Риккерта. Для М. Вебера важна не цель познающего суб’екта, а своеобразие об’екта изучения общественных наук.
По его мнению, социальные явления надо познавать так, чтобы, выделяя в них общее, не упустить и своеобразия. Этой цели и служит идеальный тип, который, по Максу Веберу, есть ни что иное, как вид изолирующей абстракции. Та или иная черта какого-нибудь явления, — скажем, христианства или феодализма, — изолируется и продумывается до крайних логически мыслимых пределов. Подбирается несколько таких разрозненных черт, потом они суммируются. Получается, как выражается М. Вебер, некоторое «мыслительное усиление» (gedankliche Steigerung) известного реального отношения действительности. Это и есть идеальный тип. М. Вебер называет его утопией лишь в том смысле, что он не равен действительности, не тождественен ей, ибо он есть орудие познания действительности.
При выборе той черты явления, которую он возводит в идеальный тип, М. Вебер руководится «нормами нашего мышления» и категориями «об’ективной возможности» и «адэкватного причинения».
Я не стану анализировать здесь эти категории, но в двух словах скажу, что их применение сводится ни к чему иному, как к причинному анализу действительности.
Фридлянд. — Не говорит этого Макс Вебер, товарищ Неусыхин.
Неусыхин. — Я полагаю, что не стоит утомлять собрание длинными и сложными цитатами из М. Вебера, То, о чем я говорю, изложено в статье М. Вебера «Objektivität der sozialwissenschaftlichen und sozialpolitischer Erkenntniss».
Кроме того, я предлагаю вашему вниманию, тов. Фридлянд, другую его статью «Kritische Studien auf dem Gebiet der kulturwissenschaftlichen Logik»; вторая часть этой статьи как раз посвящена категориям об’ективной возможности и адэкватной причинности. И то, что говорит М. Вебер в этих статьях о сущности идеально-типических понятий, собственно говоря, не так уж далеко от мыслей Маркса о «конкретной целостности» и об «абстрактном», высказанных им в его раннем введении «К критике политической экономии».
Для чего же понадобился М. Веберу идеальный тип? Почему он не довольствуется обыкновенным естественно-научным понятием? Потому что этого требует самый об’ект познания. Познать общественные явления при помощи чисто родовых понятий, под которые эти явления подводятся по признаку «genus proximum, differentia specifica», — это довольно трудно, и часто при таком подведении утрачивались бы известные чисто конкретные черты, которые для историка особенно ценны.
При этом «идеальный тип» приложим не только к повторяющимся явлениям, но и к тому, что Риккерт назвал бы историческим индивидуумом, т.-е. и к тем явлениям, в которых больше своеобразного, чем общего. В этом смысле я позволю себе не согласиться с автором предисловия, которое дано а книге Д. М. Петрушевского: он утверждает, что идеально-типическое рассмотрение стирает своеобразие исторических явлений. Нет, не стирает, а, наоборот, делает его выпуклым и рельефным. Для того-то понадобились идеальные типы Д. М. Петрушевскому. В сущности говоря, вывод из его введения таков: «История есть наука об общем и наука об индивидуальном». Это тот самый лейтмотив, который звучит и в введении к «Очеркам по истории средневекового общества и государства». Он даже признает, что допустима такая наука, которая устанавливала бы общие законы развития.
Но при этом он взывает к самоограничению. В чем же оно заключается? В том, чтобы оперировать понятиями, которые учитывают своеобразие исторической действительности, и в том, чтобы исходить из этой последней. Это то, что Е. А. Косминский удачно назвал реализмом. Это большое чутье исторической реальности — характерная черта Д. М. Петрушевского.
Теперь несколько слов о недоразумении, которое сложилось после выступления т. Аптекаря по вопросу об абсолютной об’ективности науки. Я понимаю, что всякая наука, как часть идеологии, вырастает на определенной базе. Это мне известно точно так же, как и моим оппонентам. Известно мне также, что в обществе, разделенном на классы, всякая идеология является идеологией классовой. Но отношения между базисом и надстройкой сложнее, чем это принято думать. И когда мы изучаем какое-либо явление действительности, то мы можем и должны изучать его об’ективно в том смысле, что мы суб'ективно должны отвлечься от тех элементов нашего общего мировоззрения, которые могут быть привнесены в самый процесс изучения.
Если мы, например, изучая Тацита, найдем у него указание на наличие частной собственности у германцев, мы не должны задаваться вопросом: а не противоречит ли это марксизму, и если противоречит, то не отвергнуть ли неудобные указания источника? Ибо тем самым мы впадаем в худшую ошибку весьма многих буржуазных ученых, в которых немало ядовитых стрел пустил в свое время Маркс — и пустил совершенно справедливо. Но Д. М. Петрушевский как раз не принадлежит к этому типу ученых. Он всегда добросовестно и об’ективно разрабатывает свой материал.
Из того, что я говорил в прошлый раз о власти слов, отнюдь не следует, что для меня все марксистские категории суть слова. Из этого следует как раз обратное: я хотел бы, чтобы их не обращали в слова и не играли ими, как словами. Когда мы говорим — «классовая борьба», — мы должны мыслить себе реальное столкновение классов. И если в книге идет речь о столкновении классов, но не сказано — «классовая борьба», то мы должны пожалеть о том, что автор не употребил точного выражения, но не должны делать из этого тот вывод, что он не говорит о классовой борьбе. Но отсюда не следует, будто для меня «классовая борьба» — слово; эта категория становится таковым в устах тех, кто ее применяет, не отдавая себе отчета в реальном ее содержании.
Я должен сказать откровенно, что если в прошлый раз мы имели в выступлении Неусыхина образец непонимания марксизма, то сегодня мы имеем образец дурного академизма, несмотря на весь аппарат, который был сегодня развернут. Я должен заметить, что самое печальное в нашей дискуссии это то, что все солидарны с марксизмом; это подозрительно, и наша задача разоблачить подобного рода присоединения к марксизму. Мы считаем недоразумением утверждение тов. Неусыхина, что он в какой бы то ни было мере повинен в марксизме.
Теперь я должен перейти к вопросу по существу. Меня очень поразила постановка вопроса тов. Косминским — почему необходимо было ему изобразить Д. М. ПетрушеБСкого марксистом?
Косминский. Я не изображал.
Фридлянд. Разрешите напомнить вам вашу же формулировку: «Книга проф. Петрушевского не марксистская книга, но, ее очень легко перевести на марксистский язык». Что это значит? Наша ли это книга? Все это попытки «обелить» проф. Петрушевского нам представляются ненужными. Вот Неусыхин считает себя марксистом и думает, что читать Тацита можно, отнюдь не «применяя» текст к марксизму. Можно, но ведь это ничего общего не будет иметь с наукой. Ибо марксизм не есть, вообще говоря, политическая теория, а это есть ни что иное, как единственное и последнее слово подлинной науки, а что расходится с марксизмом, расходится с наукой в ее высших достижениях. Так мы ставим вопрос.
Тов. Косминский заявил, что в своей книге Петрушевский выступает против романтической школы, немецкой историографии, и, в частности, Допш и есть тот человек, который положил начало этой полезной работе. Но это не соответствует тому, что Петрушевский пишет о Допше. Петрушевский констатирует, что внутренним стимулом анализа у Допша является пыл патриотического чувства, который протестует против «самого неслыханного факта всемирной истории», «каким представляется ему такая катастрофа, в которой германцы являются органами культуры и ее погромщиками». Я могу сослаться на Петрушевского, который показывает, что вся новая школа историографии в Германии возрождает и поддерживает после войны новые патриотические легенды. Но пойдем дальше. Вы хотите противопоставить Петрушевского Допшу. Да, их можно противопоставить, но не в том, в чем вы их противопоставляете, а в диаметрально противоположном. И я хочу вам это доказать.
На странице 211 своей книги Д. Петрушевский дискуссирует с Допшем и обвиняет его в том, что он назвал капитализм «натурально-хозяйственной системой». Это понятие «натурально-хозяйственный» по мнению Д. Петрушевского скрывает подлинно-капиталистическое содержание этого хозяйства. Допш, видите ли, недостаточно ясно говорит о капитализме, как внеисторической категории. Вот с какой точки зрения критикует Петрушевский Допша, а не с точки зрения приближения к марксизму, как желал это изобразить тов. Косминский. Но вы не будете отрицать, что по вопросу о капитализме вы можете прочесть у Петрушевского: «Если с понятием капитализма не соединять социальных признаков... то становится ясным, что капитализм возможен в самой различной социальной обстановке».
Что общего это имеет с марксизмом?
Было бы странным утверждать, что книга Петрушевското не свидетельствует об эрудиции автора или отрицать, что в борьбе с схематизмом Бюхера и Зомбарта она не выполняет большую и полезную работу. Но этим ли исчерпывается значение этой книги, в этом ли только направлении следует искать генеалогические корни ее идей?
В борьбе с натурально-хозяйственной концепцией средневековья была выдвинута другая концепция; начали анализировать не только то, что происходило в вотчине, но coдepжaниe хозяйственного развития вне вотчины и влияние этого процесса на вотчину. Но Петрушевский анализирует эти процессы под углом зрения своих двух «идеальных типов»: капитализма и государства. И вот позвольте с этой точки зрения посмотреть на те цитаты, которые привел здесь тов. Косминский и которые связаны с вопросом о государстве и его ролью в истории средневековой Европы: «Феодализм — своеобразная форма государственного устройства и управления, которую следует строго отличать от того социального строя, на который она опирается»... Этот строй делает феодализм возможным и необходимым только при известных условиях; эта организация была уничтожена, по мнению Петрушевского, «сверху».
Оригинальным в книге Петрушевского является не только критика бюхеровской системы, а попытка навязать историческому процессу не-исторические «идеальные типы», принесенные извне. И стоит ли в самом деле здесь еще повторять, что книга Петрушевского ничего общего не имеет с марксизмом! Она стоит в стороне, говорит Неусыхин, от всех этих споров. Любопытно, что проф. Петрушевский прошел в своей книге мимо марксистской литературы, посвященной этим проблемам, и в первую очередь мимо взглядов самого Маркса. Я привел в прошлый раз очень интересную цитату из «немецкой идеологии» о «натуральном и сословном капитализме». И вот «марксист» Неусыхин говорит, что это написано Марксом в 40-х годах, а, следовательно, с научной точки зрения не имеет ценности.
Прав Неусыхин, утверждая, что «введение» — основная часть книги (кстати, Косминский говорит, что это второстепенная часть и легко может быть отброшена). Для нас «введение» органически связано со всей книгой и это — ее принципиальная основа. Но самое несуразное, это заявление Неусыхина, что в сущности говоря, это введение «марксистское». Это, конечно, анекдотично! Неусыхин добавляет, что собственно и Макс Вебер близок к марксизму. Это положительно звучит, как издевательство над нами, марксистами. Неужели Неусыхин предполагает, что только он читал М. Вебера? Питательной почвой для взглядов Вебера являются идеи Риккерта. Система взглядов Вебера свидетельствует о кризисе риккертианства. Он оригинален тем, что пытается «об’ектировать» систему культурных ценностей. От этого задача критики взглядов Вебера стала для нас сложнее, но все же не превращает их в марксизм. Утверждать, что вся концепция Вебера есть ни что иное, как совершеннейший отказ от «системы культурных ценностей» Риккерта, это значит, несмотря на академически внушительный тон, обнаружить отсутствие элементарного представления о том, что писал Макс Вебер.
Что показала дискуссия? Зачем она нам нужна была? Она нам нужна была ни для того, как пытались это здесь изобразить, чтобы во что бы то ни стало разорвать на части Петрушевского. Нас хотят изобразить варварами, которые хотят напасть на науку во имя марксизма. Нет! Но мы будем вести упорную борьбу против варварского наступления на марксизм со стороны модных западно-европейских философских школ и их русских учеников. Мы постараемся, чтобы у нас в СССР была изжита старая привычка переносить на русскую почву самое «новое», самое модное, самое «последнее» слово снятой с последней полки университетской библиотеки книги, как новое откровение, новое «толкование» марксизма. Эта борьба нам настоятельно необходима, потому что взгляды Петрушевского не только его личные взгляды, а взгляды какой-то «школы», печальным представителем которой был здесь Неусыхин.
С точки зрения марксистской научно-исторической мысли единственной подлинно-научной теории книга Д. Петрушевского — показатель научной реакции, и против этой научной реакции мы будем вести упорную борьбу.
В конце прений выступил М. Н. Покровский. Основные ицеи его выступления содержатся в статье М. Н. «Новые течения в русской исторической литературе», напечатанной в № 7 «Истор.-маркс.».
1 Стенограмма заседаний социологической секции о-ва историков-марксистов от 30 марта и 6 апреля 1928 г.
(стр. 79.)