Предыдущее изложение концентрировалось вокруг одного пункта, сводившегося в его наиболее краткой и общей формулировке к тому положению, что историческая мысль Жореса была насквозь пронизана известной двойственностью, которая в области теоретической выражалась в довольно ярком эклектизме, а в области политической находила свое выражение в каком-то причудливом сплетении «революционизма» с оппортунизмом. В нашу задачу пока не входило выяснение источников этого дуализма и его эволюции в историческом творчестве Жореса. Эта задача будет выполнена в другом месте и в другой связи. Теперь же необходимо проследить то, как основные черты исторического гения Жореса отразились на изучаемых им конкретных исторических явлениях.
Основным и почти единственным историческим трудом Жореса является его «Социалистическая История Великой Французской Революции». Естественно поэтому, что круг проблем, захваченных исследованием Жореса, относится по преимуществу к Великой Революции. Именно в области этой последней он произвел кардинальную научную работу. Очень глубокий и оригинальный анализ экономической, социальной и политической эволюции Франции за указанный период составляет содержание этой большой работы.
Но Жорес занимается не только микроскопическим анализом всей социально-экономической и политической ткани революции, он кроме того ставит общий вопрос об ее историческом значении. Какова великая историческая миссия Революции, — вот вопрос, выраженный в терминах Жореса. К этому вопросу можно подойти с двух сторон: с точки зрения об'екта революции и с точки зрения ее суб'екта. Об'ектом революционного процесса, его содержанием является вся сумма социально-экономических и политических вопросов, из-за которых ведется классовая борьба в самых обостренных ее формах. Социальная проблема, самая острая проблема революции, она-то наиболее тесно и приковала к себе внимание Жореса. Ее осью является вопрос о собственности, о трансформации феодальной ее формы в буржуазную, о конституировании этой последней и о перераспределении ее. Над всем этим Жорес часто и подолгу задумывался. Не меньший интерес представляет собой и политическая проблема, стержнем которой, был вопрос о власти. Сам страстный политический борец, Жорес и здесь оставил нам образец тончайшего анализа того многообразия форм борьбы за власть, которое развернула революция. И на ряду с этим он дал и общую оценку того политического наследства, которое она завещала.
Суб'ектом революции являются классы, именно они являются или двигателем революции или тормозом ее. Следовательно, если подойти к вопросу об оценке Великой Революции с точки зрения ее суб'ективного элемента, — значит поставить проблему движущих сил ее. Мы приходим, таким образом, к тому выводу, что общая оценка революции влечет за собой постановку ряда проблем: проблемы собственности, борьбы за власть и движущих сил революции.
Несомненно, Жорес прекрасно усвоил ту азбучную истину марксистской истории, что Французская Революция была классическим образцом буржуазной революции, что она уничтожила старый общественный строй для того, чтобы на его развалинах воздвигнуть новый социально-политический порядок, который должен был выражать интересы буржуазии и расчистить ей дорогу для дальнейшего экономического роста. Все это было бы доступно и не для такого глубокого аналитического ума, каким обладал Жорес, но беда его заключалась в том, что этот большой ум был теоретически раздвоен. То, что было бы правильно разрешено историком неизмеримо меньшего масштаба, чем Жорес, но историком, обладающим мощным орудием марксистского анализа, то бывало зачастую не под силу Жоресу только потому, что он хотел исторический материализм сделать лишь второй половинкой своего миросозерцания.
И вот в силу этого обстоятельства Жорес который, сумел дать правильное общее понимание революции 1789 года, спотыкается, когда ему приходится входить в подробности. Посмотрим, например, как он решает вопрос о классовом характере революции. «Причиной того, что революция послала как в Учредительное, так и в Законодательное Собрания и Конвент только незначительное число купцов, — пишет Жорес, — лежит не только в том, что купцы и промышленники не могли свободно отрываться от своих предприятий, управление которыми в то время еще не было сосредоточено в Париже, в советах анонимных обществ. Не играло существенной роли и то обстоятельство, что промышленники и купцы не имели привычки к публичным выступлениям в такой степени, как юристы, что так необходимо при демократическом строе. Об'яснения следует искать в том, что в силу какого-то инстинкта революция не захотела наложить на свое великое дело узко-классового отпечатка. Два фактора породили революцию: экономический рост буржуазии и движение человеческой мысли; отсюда сознание того, что только в законе способны найти свое выражение и общая воля народа и широкое понимание человеческих отношений. Вот почему после 10 августа Законодательному Собранию было легче провозгласить всеобщую подачу голосов, чем Собранию, состоящему из промышленной буржуазии, из капиталистов и фабрикантов, для которых сложившиеся в процессе производства отношения господства и подчинения стали чем-то непререкаемым»2).
В этом отрывке имеется отблеск правильной мысли, сводящейся к тому, что буржуазные юристы выражали интересы своего класса, взятого в целом, чего не было у собственно буржуазных представителей. Но это драгоценное зерно истины выражено в столь искаженно-идеалистической форме и тонет в такой массе неверных и просто банальных утверждений, что приходится опросить себя: не принадлежит ли это перу какого-нибудь заурядного буржуазного филистера. В верховных органах революционной Франции потому-де преобладали юристы, что «революция не хотела наложить на свое великое дело узко-классового отпечатка», и не кто иные, как юристы должны были положить конец «буржуазному эгоизму». Как это все беспомощно звучит! Как будто буржуазные законники не были приказчиками буржуазии, как будто они не были высшим выражением «буржуазного эгоизма»! Как будто и теперь в эпоху высшего расцвета «буржуазного эгоизма» буржуазия не доверяет своих интересов адвокатам! От Жореса можно было бы ожидать более глубокого анализа.
Как бесконечно далек Жорес от материалистического понимания истории, когда вместо действительно об'ективного анализа деятельности Конвента с точки зрения его классовых тенденций он старается защитить его от упрека в классовом эгоизме. «Ставя собственность под защиту нации, пишет Жорес, Конвент отнюдь не проявлял буржуазного эгоизма. Класс бывает эгоистичным тогда, когда во имя своих узких интересов он противодействует наступлению новой социальной формы, подготовленной всем ходом событий и умственной эволюцией... Когда социалисты обвиняют или осуждают Конвент, когда они низводят его на степень классового собрания, они недооценивают значение его деятельности, благодаря которой только и мог расцвести современный социализм»3).
Жорес не понимает, что историческая заслуга Конвента именно в том и заключалась, что он наиболее ярко, наиболее четко, наиболее последовательно выразил интересы буржуазии, как класса. Неужели такого опытного историка, как Жорес, могла обмануть фразеология ораторов Конвента, которые выступали якобы от имени всей страны, но, на самом деле, под последней понимали буржуазную ее часть? Нет, дело не в этом. Он сам часто умел вскрывать действительную сущность этой ораторской риторики, но в кем жило какое-то инстинктивное преклонение перед общечеловеческими идеалами, перед абсолютными ценностями, перед высшими этическими нормами, и весь этот идейный хлам, унаследованный им из Ecole Normale, тяготел мертвым грузом на всех его общих исторических построениях. Отсюда спасительный ужас перед классовым эгоизмом, совершенное нежелание понять, что именно классовые интересы определяют тот или иной ход исторического процесса и что правильно понятый классовый интерес именно и является высшей моральной ценностью.
Вполне естественно, что буржуазия стремилась свои задачи и цели канонизировать, обессмертить их и превратить в обще-человеческие идеалы. Это совершенно здоровое стремление революционного класса, идущего к власти, Жорес принял за чистую монету исторической правды, и в этом выразилась его непоследовательность, его двойственность. Он, как маятник, качался между «общечеловеческими идеалами», которые были застывшими и искаженными отображениями беспрерывно менявшейся динамики классовой борьбы, и материальными интересами, которые, на самом деле, определяли поток исторической действительности во всей его конкретности. Первые были мнимыми, вторые действительными регуляторами общественной жизни. Жорес часто принимал первые за вторые и. благодаря этому, утрачивал чутье исторической действительности: именно образчик такой атрофии чувства реальности мы и встретили выше, в примере с так называемым «эгоизмом буржуазии». Ко можно привести и другие случаи, когда тот же Жорес отлично понимал всю социальную относительность «общечеловеческих идеалов». «Для нее (буржуазии), — пишет он, — было безопасней выставить в качестве боевого сигнала высокий идеал — право человека, хотя бы даже этому гордому сигналу и суждено было вскоре привести в движение массы наемных рабочих, стремящихся к новым революциям. Чтобы занять высокие позиции для битвы, революционная буржуазия должна была возвыситься до человеческой точки зрения, рискуя не остаться в пределах свойственного ей права, и предвозвестить новое право. Величие революционной, буржуазии и состоит в этой классовой неустрашимости, в этом бесстрашном пользовании вновь выкованным оружием, хотя бы даже истории было суждено впоследствии обратить оружие против победителя. Именно поэтому революционное дело имело универсальное значение для целого исторического периода»4).
Здесь мы встречаемся с облеченным в поистине великолепную ферму правильным пониманием универсальных лозунгов буржуазии, и можно задать себе вопрос, как это у Жореса умещаются два таких различных понимания, как вышеприведенные. Но разрешения этой загадки надо искать все в той же двойственности его идеологии.
Переходя к анализу проблемы собственности, которую мы выше определили, как один из главных об'ектов исследования Жореса, мы здесь встретим глубокое понимание главнейших ее моментов. Вопросом о собственности Жорес занимался очень много, он его считал одним из центральных вопросов. Проблема собственности рассматривалась Жоресом с разных точек зрения. С большим вниманием он прослеживает процесс разрушения феодальной формы собственности и конституирования буржуазной ее формы. Жорес великолепно понимает всю относительность этого главного социального института и противоположность феодальной и буржуазной его форм. С свойственным ему тонким пониманием, он часто вскрывает совершенно новое содержание в старых прогнивших формах и, наоборот, он нередко показывает, как мощный расцвет буржуазных форм собственности тормозится благодаря нелепым наростам старого порядка.
Буржуазии нужно было обосновать свое новое право собственности, нужно было подвести под нее прочный фундамент. Она обращается к естественному и историческому праву и показывает, что феодальная собственность противоречит и тому, и другому. Жорес вскрывает всю трудность задачи, которая стояла перед буржуазией: она должна была взорвать старую форму собственности, но оставить незыблемым и, даже больше того, еще крепче утвердить самый принцип собственности. Задача в высшей степени щекотливая, и Жорес на анализе наказа Парижа показывает, как умело буржуазия справилась со своей задачей. Умелая и сокрушительная критика феодальной собственности не только не наносила ущерба «священному принципу», но еще в большей степени утверждала его»...
Жорес уловил диалектическую постановку вопроса у революционной буржуазии: последняя доказывала, что буржуазная форма coбcтвенности соответствует как историческому, так и естественному праву, но эта концепция выводилась из того, что феодальная собственность находилась в полном противоречии с тем и другим.
Поскольку собственность об'являлась неот'емлемой частью человеческой природы, постольку исторически данная форма ее увековечивалась, и, наоборот, поскольку другая форма собственности об'являлась противной человеческой природе, постольку она вычеркивалась из анналов истории, и это давало право уничтожить ее, не колебля в то же время величайшего института буржуазно-капиталистического общества. С другой стороны, феодальная собственность противоречила конкретным историческим условиям и еще поэтому должна была быть заменена другой, более адэкватной исторической действительности, формой. Вот сколь тонкую диалектику мысли открыл Жорес в наказах буржуазии, которые касались одной из центральных проблем Революции!
Аналогичный ход мыслей Жорес открыл в самой «декларации прав человека и гражданина». И здесь вся трудность для революционной буржуазии, по мнению нашего историка, заключалась в том, чтобы увязать естественное право с историческим. Сходство это является не случайным, а обусловливается тем, что в основу декларации был положен текст наказов парижской буржуазии, при чем в составлении проекта ее даже участвовали депутаты Парижа.
Надо вообще отдать справедливость Жоресу, что он, как никто до него, использовал наказы для освещения некоторых сторон социальной и экономической жизни предреволюционной Франции. Правда, он не произвел систематического анализа их (да это было бы и не под силу одному человеку в виду исключительно-большого количества наказов), но он показал, что можно сделать на основе анализа такого благодарного материала. Жорес исследовал по наказам только аграрные отношения Франции накануне революции, но зато здесь он со свойственной ему щедростью рассыпал полной рукой обширные тексты из этого сырого материала. Там затрагивались вопросы тогдашней земледельческой техники, расслоения деревни, взаимоотношений сеньеров и крестьян и т. д., но все эти вопросы были связаны цементом основной идеи Жореса о формах собственности.
Раньше всего и здесь Жорес обращает свое внимание на борьбу условной феодальной собственности с буржуазной, которая властно требовала себе полной свободы и выражала явную тенденцию стать неограниченной и эмансипироваться от всяких попыток запрячь ее в железную узду феодальных повинностей.
С неменьшим интересом Жорес занимается и общинными формами землевладения, этим атавизмом раннего периода истории человечества. Жорес спускается в самые низы французского дореволюционного общества, чтобы пристальней «всмотреться в крестьянскую жизнь, чтобы подслушать ее биение»5). Он внимательно прослеживает состояние общинных угодий, определяет отношение к ним различных слоев французской деревни и даже входит в такие детали, что исследует вопрос о праве выпаса и прогона. Этот микроскопический анализ дает Жоресу возможность проследить борьбу различных форм собственности, отживших и отживающих, с новыми формами, нарождающимися и расцветшими. Сопоставление таких причудливых пережитков социально-экономической жизни, как право выпаса или прогона, с такими современными формами собственности, как собственность фермера-капиталиста, давало Жоресу огромный материал для различного рода выводов.
Жорес, например, утверждает, что «уже в 1789 году разрыв между буржуазией, и народом был гораздо более резок в деревнях, чем в городе»6). Вывод, во всяком случае, оригинальный, и он сделан именно на той основе, что в деревне мы, между прочим, имеем гораздо большее разнообразие форм собственности, чем в городе, благодаря чему наблюдалось более резкое обострение классовых противоречий.
Жорес показывает, между прочим, и то, как революционная буржуазия теоретически обосновывает и конструирует новое понятие собственности; прослеживает он также и конкретные исторические процессы разрушения феодальной собственности, перераспределения собственности между разными классами и создания на этой базе новых экономически сильных классов. В этом смысле он придает большое значение конфискации церковных, монастырских и эмигрантских земель и их распродаже. Именно здесь буржуазия должна была приложить свою теорию, согласно которой феодальная собственность по самому существу своему является незаконной, и что поэтому конфискация известного рода имуществ не является нарушением величайшего принципа революции — неприкосновенности собственности.
Распродажа национальных имуществ привела к большому перемещению собственности, но кто больше всего выиграл от этого процесса, так и не выяснено до сих пор. Во-первых, для выяснения этого вопроса необходимо знать, как была распределена земля между различными классами до революции. Во-вторых, необходимо произвести очень кропотливую работу по анализу запродажных документов, которые разбросаны но департаментским архивам. Этим детальным анализом занимались Лучицкий, Минцес, Гилльмо, Рувьер, Лежэ и др. Жорес знает их работы и постоянно пользуется их данными, но он не следует рабски за их выводами, а делает самостоятельные заключения из собранного ими материала, иногда внося даже некоторые поправки. Надо сказать, что сам Жорес не обращался в этом вопросе к архивному материалу, но со свойственной ему широтой он пользуется данными из всех названных работ, цитируя оттуда длинные списки покупателей национальных имуществ. Жорес как бы испытывал особое наслаждение при этом, так как он с головой окунался в самые будни революции. Он любит прослеживать эти чуть заметные внутримолекулярные процессы в социальной ткани революционной Франции. «Необходимо, — пишет он, — чтобы как при изучении прошлого, так и при изучении настоящего, пролетариат перестал довольствоваться общими формулами и ознакомился с подлинною реальностью»7).
К каким же выводам приходит Жорес относительно перемещения земельной собственности в результате распродажи национальных имуществ?
По его мнению, наиболее значительная часть их досталась городской буржуазии, но если количественно крестьянам досталось немного, то, во всяком случае, вследствие дробности продаж, большое число крестьян оказалось заинтересованным в конфискованных национальных имуществах. Буржуазия, захватившая, по расчетам Жореса, около пяти шестых церковных земель, должна была не менее цепко держаться за свою новую собственность, чем крестьяне. Все это вместе взятое представлялось Жоресу грандиозным социальным процессом, вызвавшим перетасовку во всех общественных отношениях. Разрушение самых устоев старого общественного порядка находит себе отражение в следующей картине, широко набросанной Жоресом: «...Происходил непрерывный процесс перехода собственности из одних рук в другие. В течение этих исключительных годов почти каждый день значительная часть церковных или дворянских имуществ переходила в руки буржуазии; почти каждый день частица церковных земель или дворянских имений переходила в крестьянские руки; совершался глубоко захватывающий революционный процесс»8).
Диалектика истории заключалась здесь в том, что революция, разрушая собственность церкви и эмигрантов, этим еще больше укрепляла буржуазную собственность. «Она (т.-е. революция. С. К.) знала, что между корпоративной собственностью церкви и индивидуальной собственностью есть огромное различие и что можно отменить первую, не задевая второй. Она знала также, что, вырывая у эмигрантов имущества, которые они могли использовать против свободы и против Франции, она делала необходимое дело зашиты и опасения»9).
Если процесс консолидации буржуазной собственности представляет, как мы видели выше, для Жореса огромный интерес, то другая сторона этого же процесса, которая составляет необходимое к ней дополнение, а именно — разрушение феодальной собственности, мало интересует нашего историка. По крайнем мере, это приходится констатировать на основании того, что конкретная «история отмены феодального режима на всем протяжении революции, занимает у него мало места. Так, например, очень немного внимания уделяется вопросу о знаменитой, ночи 4 августа, и хотя Жорес разрушает одним из первых легенду о мнимом великодушии дворянства и показывает, что его действия представляли собой не больше, чем маневр, тем не менее, выносится впечатление какой-то неполноты и незаконченности анализа.
Гораздо большую ценность имеет исследование деятельности Легислативы в этой области. Жорес дает в некоторых местах прекрасный, прямо марксистский анализ. Самым замечательным является то обстоятельство, что Жорес сам становится на почву революционного права и беспощадно высмеивает тех буржуазных юристов, которые, понимая всю необходимость отмены феодальных повинностей без выкупа, но боясь того, что это послужит грозным прецедентом для покушения на буржуазную собственность, ищут всевозможных формул и исторических оправданий для того, чтобы благополучно провести корабль революции между Сциллой крестьянских восстаний и Харибдой покушений на священный принцип собственности. Но если часть буржуазии проявляет такое глубокое непонимание движущих моментов революции, такую узкую ограниченность, то Жорес приводит речи представителей и другой части буржуазии, которая умеет стать на более широкую классовую точку зрения и понять, какого мощного защитника революция приобретет в лице крестьянства, освобожденного от феодального гнета одним быстрым ударом. Жорес дает мастерской анализ обеих этих тенденций буржуазии.
Излагая историю Конвента, Жорес уделяет очень мало места вопросу о разрушении феодализма. Достаточно сказать, что о законе 17 июля Жорес не находит ничего сказать, кроме нескольких фраз о том, что буржуазия, уничтожив феодальные повинности, оставила в неприкосновенности буржуазные формы земельной собственности. Зато там, где был малейший след феодального права, он беспощадно уничтожался, и это больно ударило по той части буржуазии, которая из тщеславия хотела сохранить хоть какую-нибудь видимость феодального великолепия. По этому поводу Жорес замечает: «Тем хуже для тщеславных буржуа, которые хотели бы посыпать немножко феодализмом их контракты, основанные на буржуазной земельной ренте»10).
В общем следует придти к тому выводу, что такая же печать поспешности, какая лежит на обоих томах о Конвенте, лежит и на исследовании вопроса о заключительных стадиях раздела общинных земель и распродажи национальных имуществ.
До сих пор мы видели, что собственность была для Жореса как бы тем оселком, на котором он оттачивал все проблемы революции. Мысль революции заострялась на этом моменте, и стержнем всех крупнейших революционных событий являлась, с точки зрения Жореса, все та же проблема собственности. Исследование Жореса подошло к ней с двух сторон: во-первых, с точки зрения творческой, поскольку буржуазия в огне и бурях революции создавала новую форму собственности, и, во-вторых, с точки зрения разрушительной, поскольку буржуазия уничтожала старую феодальную собственность и на этой основе производила глубочайшие сдвиги в социальных отношениях эпохи.
Но Жорес знал еще третий подход к этому величайшему вопросу революции. Если к последнему можно было подходить с точки зрения его прошлого и настоящего, то автору «Социалистической Истории» было позволительно проникнуть своим взглядом и в будущее: Жорес жадно ищет элементов будущей социалистической, коллективистической собственности в революции, так как с этим для него связана глубоко реформистская мысль о вызревании социалистической формы в недрах капиталистической. Жорес посвящает этому вопросу целый очерк (правда, в другом месте); в связи с общими основами своего миросозерцания он глубоко интересуется этой проблемой11). Совершенно естественно, что, изучая величайшую буржуазную революцию, он и здесь с глубочайшим вниманием наблюдает процесс нарастания социалистических элементов.
В чем это нашло свое выражение у Жореса? Прежде всего в том, что его анализ забирается в самые недра революции, прослеживаются мельчайшие процессы капиллярного характера, ибо совершенно очевидно, что без такого микроскопического исследования трудно уловить в классической буржуазной революции проблески социалистических идей и стремлений. В то же время Жорес прекрасно сознает, что основным носителем социализма является все-таки пролетариат, и поэтому очень тщательно прослеживает роль последнего в революционном процессе. Он наблюдает зачатки, следы, эмбриональные явления, ибо отлично понимает, что «неприметная складка внутри зародыша вызывает при дальнейшем его развитии неожиданные последствия»12). В этом отношении Жоресу бесспорно принадлежит большая заслуга. Если его можно в чем-нибудь обвинить, то во всяком случае не в том, что он недооценил элементов социализма, а скорее в том, что он их переоценил.
Правда, сам Жорес думает иначе. «Мне кажется, — пишет он, — что нас нельзя обвинить в том, что под влиянием социалистических идей мы преувеличили роль пролетариата во Французской революции. Напротив, я отметил, насколько скромна и незначительна была его роль на первых порах. Но я проследил также, как быстро возросло его значение, благодаря непрерывной деятельности и смелому применению революционного идеализма к экономическим и социальным проблемам»13). Однако, несмотря на эти слова, следует признать, что кой-где темп отого роста значения пролетариата в революции преувеличен.
Жорес в гораздо большей степени готов согласиться со словами Энгельса о том, что «демократическая республика была в 1793 году орудием диктатуры пролетариата», чем с глубоким замечанием Маркса о том, что по существу «весь французский терроризм был не что иное, как плебейской манерой справиться с вратами буржуазии»14). По этому поводу Жорес пишет: «Но манера не безразлична, и, по мере того, как пролетариат все более и более активно вмешивался в ход буржуазной революции, он проявлял все более и более сознательное отношение к своим собственным интересам; политическая деятельность народа сопровождалась грандиозной, агитацией в пользу повышения заработной платы. Поскольку дело шло о вопросе снабжения провиантом, провозглашение права на жизнь получило совершенно новый и глубокий смысл, и сама декларация прав человека, под влиянием политической деятельности пролетариев, мало-помалу проникалась смелой идеей, подготовлявшей коммунизм Бабефа»15).
И надо сказать, что Маркс гораздо правильнее поставил и гораздо глубже разрешил проблему социализма и роли пролетариата во Французской революции, чем это сделал Жорес. Является по меньшей мере поверхностным думать, что «агитация в пользу повышения заработной платы» или борьба за таксацию цен на предметы первой необходимости есть проявление «все более и более сознательного отношения к своим собственным интересам» со стороны пролетариата. Борьба за заработную плату является выражением того органического факта, что всякое живое существо стремится к сохранению своего жизненного уровня, и понятно, что в неменьшей степени это стремление свойственно и пролетариату. Таксация цен и максимум были, как лозунг, выставлены мелкой буржуазией, и речь могла итти только о том. что пролетариат охотно поддержал эти требования, вполне совпадавшие с его стремлениями.
Когда говорят о росте сознательности пролетариата, то под этим в первую голову подразумевают самоутверждение его, как класса, противопоставление его буржуазии и проникновение его идеями социализма. Ибо пролетариат становится сознательным только тогда, когда он становится социалистическим, а социалистическим он становится тогда, когда властные законы экономического развития »и классовой борьбы ставят его в положение антагониста буржуазии. Но именно всего этого и не было во время Великой Французской революции; поэтому вышеуказанные положения Жореса надо считать преувеличенными. Эти преувеличенные представления его могут быть поставлены в связь с тем, что у Жореса нет точного научно-отграниченного понимания пролетариата. Он или заменяет его часто понятием «народ» или просто расширяет его пределы путем включения в нею элементов мелкой, буржуазии и даже крестьянства16). При таком некритическом отношении к понятию «пролетариат» Жорес может принять за пролетарское или социалистическое то, что является по существу мелкобуржуазным. Именно это и случилось с ним.
Главная трудность, которая стояла перед Жоресом, заключалась в том, чтобы в революции, носившей сугубо буржуазный характер, увидеть проблески социалистических идей и движений. Для этого необходимо было опуститься на самое дно революции и изучить ее глубочайшие подводные течения. Эта задача была вдвойне трудна у истоков революции, когда и буржуазный, характер ее был еще отчасти завуалирован.
Выясняя причины революции, Жорес сразу указывает на то обстоятельство, что удельный вес пролетариата Парижа не мог быть велик: он был совершенно не организован, и его классовое самосознание было в буквальном смысле слова в зачаточном состоянии. Да и экономическое его положение, по словам Жореса, было далеко не плохим: «Парижская буржуазия, — отмечает он, — доставляла парижскому пролетариату достаточное количество работы и ресурсов»17)...
Вполне естественно, что мысль такого рабочего еще совершенно не была занята проблемами социализма или, как выражается Жорес, «сознание пролетариата еще было настолько же невыясненно и неопределенно, как и сам пролетариат»18). Отсюда понятно, что в течение первых месяцев революции он не только мирно уживался с буржуазией в недрах одного третьего сословия, но что он отдал ей целиком и полностью роль гегемона. «Очевидно, час пролетариата еще не пробил на колокольнях революционного Парижа»19).
Те ростки социализма, которые еле-еле пробивались на поверхность общественной жизни (Жорес называет имена Мелье, Морелли, Бабефа), были совершенно недоступны пониманию тогдашнего пролетариата, ибо он занимал в производстве промежуточное положение, и уже это одно определяло уровень тех социалистических идей, которые могли быть восприняты им. К сожалению, Жорес почти совершенно не анализирует состава парижского пролетариата, а это, может быть, могло бы навести его на самые глубокие корни предреволюционного социализма.
Это не мешает Жоресу дать совершенно правильную характеристику реакционного социализма Ленгэ и Мабли. Он обвиняет Лихтенбержэ в том, что тот совершенно не понял ретроградного характера социализма этих писателей, которые смотрят не в будущее, а в прошлое. Назад от городской культуры и от машинной индустрии к мелкому производству, к феодализму, к деревенскому идиотизму! Эта идеология глубоко чужда Жоресу, и он отказывается назвать ее социалистической. «Лихтенбержэ, — замечает он, — недостаточно выясняет ретроградный характер этого мнимого социализма»20).
Жорес вообще при всяком удобном случае напоминает о том, что примитивный аграрный коммунизм не имеет ничего общего с современным социализмом. Анализируя наказы, он останавливается на весьма распространенном во французской деревне праве бедняков собирать колосья после жатвы (droit de glanage), обычае, который является остатком общинного коммунизма. По этому поводу Жорес разражается следующей пламенной тирадой: «Нельзя уподоблять того грандиозного коммунизма, к которому в настоящее время стремится социалистический пролетариат, этому жалкому и примитивному коммунизму. Когда установится коммунистический строй в современном смысле слова, работникам не придется, подобно нищим, тайком подбирать колосья на чужой земле: они общими силами будут гордо пожинать обильную общую жатву, избавленную от всяких буржуазных и дворянских захватов»21). Это, понятно, написано в стиле Жореса, но в данном случае нас интересуют не красоты жоресовского стиля, а то, что он выносит за одну скобку и феодальный социализм какого-нибудь Ленгэ или Мабли, и примитивный коммунизм французского крестьянина и поступает в этом случае совершенно правильно, ибо социальная значимость обоих, независимо от их внешней формы, совершенно одинакова.
Таким образом, Жорес расценивает французский дореволюционный, социализм с качественной стороны очень невысоко, но даже и этот низкопробный социализм не находил никакого отклика среди пролетариата22). Последний, по его мнению, не был способен даже на то, чтобы вести последовательную борьбу за демократические требования: по крайней мере, Жорес не находит ни одного указания в этом направлении и наказах. «Впрочем. — соображает он, — даже если бы пролетарии и были классово сознательны, могли ли бы они вести самостоятельную от буржуазии политику? Могли ли рабочие вести борьбу с буржуазией в тот самый момент, когда последняя вела сама борьбу со старым порядком?» Жорес полагает, что об'ективно это было бы на руку старому режиму. «Итак, даже в том случае, — пишет он, — если бы у пролетариев уже пробудилось ясное классовое сознание, даже, если бы они составляли рабочее третье сословие, отчетливо отделяющее себя от буржуазного третьего сословия, они все-таки, в собственных интересах, пошли бы рука об руку с революционной буржуазией»23). Предположение это — само по себе достаточно бесплодно, но оно характерно для исторической манеры Жореса, который не переставал быть политиком и тогда, когда он выступал в качестве историка.
Здесь не только констатируется факт слабого развития самосознания пролетариата, но указывается на то, что если бы даже имело место обратное, то и тогда всякая иная тактика рабочих, кроме союза с буржуазией, была бы нецелесообразна.
Нечто аналогичное и по форме, и но существу мы встречаем дальше. Жорес рисует перед нами процесс создания декларации прав в Конституанте, и, понятно, больше всего его интересует постановка проблемы собственности. Революционная буржуазия прокламирует перед всем миром свои основные принципы. С исключительной нетерпимостью, которая свойственна всякому революционному классу, когда он создает новые общественные формы, буржуазия согласна признать только одну разновидность собственности: перед судом истории и природы не выдерживает критики ни феодальная форма собственности, ни социалистическая.
Однако, здесь Жорес не может воздержаться, он сам вмешивается в прения и дает слово от себя предполагаемому социалисту или коммунисту, который должен констатировать глубокое противоречие между священными принципами, декларированными на бумаге, и действительностью, представлявшей нечто совершенно иное. «Какими узами, — восклицает этот рупор Жореса, — связан пролетарий, с общественным строем? Вы сами признаете его законность, так как вы собираетесь, именно в силу этой зависимости, отказать ему в праве голоса; но в таком случае разве мы можем сказать, что для него общественный порядок означает увеличение первобытных и естественных свобод?» 24). Вот эти слова жоресовский мифический коммунист должен был бросить в лицо Конституанте.
Он стремится использовать всякий конфликт между буржуазией и феодализмом для того, чтобы выставить оратора-коммуниста в качестве верховного судьи, который должен осудить обоих. Именно такой конфликт возник после знаменитой ночи 4 августа, когда был поставлен вопрос об уничтожении церковной и монастырской собственности. И все снова и снова Жорес с сожалением вынужден констатировать, что «коммунизм был настолько чужд даже и наиболее смелым демократам, что ни одному из членов Учредительного Собрания не пришло в голову утилизировать резкое нападение аббата де-Монтескье на экономистов и на «крупных, свободных и праздных собственников» против всякой праздной собственности»25).
Таким образом, Жорес выразил в своеобразной, ему одному свойственной форме ту мысль, что в эпоху Конституанты социалистические тенденции были до ничтожного слабы, а пролетариат находился целиком в плену у буржуазии. Можно ли, однако, на этом основании сделать тот вывод, что он вообще не играл никакой роли в революционной борьбе во время Учредительного Собрания? С этим Жорес не соглашается. На примере массовых революционных выступлений, которые имели место в первые годы революции, Жорес показывает, что пролетариат неизменно выступал, как активная действующая сила, на арену борьбы, правда, не под своими, а под чужими лозунгами.
Массы, массовые явления, массовые изменения очень часто выступают в качестве об'екта изучения Жореса. Сплошь и рядом он покидает авансцену истории, на которой происходят блестящие и эффектные столкновения классов, и уходит за кулисы, чтобы там изучить те незаметные, но глубокие изменения в социально-экономической ткани, которые подготовляют эту большую политическую борьбу партий и групп на виду у всех. Глубокие корни этой борьбы уходят в самые недра революции, и для того, чтобы понять действительные реальные мотивы ее, нужно заняться кропотливым изучением экономических и социальных изменений в жизни тех масс, которые творят и делают революцию. Именно этим надо об'яснить то исключительное внимание, которое Жорес отдает изучению социально-экономической эволюции Франции за время революции. Жорес потому и занимается таким детальным анализом наказов, что они отражают быт и жизнь крестьянских масс. Обильно цитируя их, Жорес оправдывает это тем, что «нужно пристально всмотреться в крестьянскую жизнь, чтобы подслушать ее биение»26). Или в другом месте, рисуя борьбу сельских рабочих за заработную плату, он замечает: «История, занятая трагическими образами эпохи, пренебрегла собиранием мелких фактов из этой грандиозной борьбы за повышение заработной платы, которая приводила наемных рабочих к горячим схваткам с революционной владельческой буржуазией на каждом заводе, на каждой ферме»27).
Таким образом, мы встречаем у Жореса правильную марксистскую установку, выражающуюся в том, что он ставит в центре своего исследования жизнь масс. На протяжении всей революции Жорес неизменно останавливается на массовых движениях, будь то движение пролетариата, крестьянства или городской, мелкой буржуазии. Правда, он не всегда умеет тонко отличить классовый налет его, но это скорее всего следует отнести за счет нежелания пользоваться прочно-устоявшейся и научно-отграниченной марксистской терминологией: уже отмечалось, например, что Жорес очень некритически пользуется термином «пролетариат» или часто употребляет неопределенное понятие «народ». Понятно, все это не может внести ясности, а, наоборот, иногда затушевывает классовый характер исследуемого явления.
Образцом такой неясности служат следующие слова, в которых Жорес дает опенку взятия Бастилии: «14 июля была одержана не только великая буржуазная, но и великая народная победа. Правда, прямое участие сражавшегося народа в этом великом дне не имело для пролетариев никаких непосредственных результатов»28). Кого следует понимать здесь под «сражавшимся народом», только ли пролетариев, или и мелкую буржуазию? Это остается неясным, а неясность в этом основном вопросе оставляет открытым и вопрос о соотношении реальных классовых сил, действовавших в этом первом великом массовом движении революции. Не преувеличивает ли Жорес роль пролетариата, когда он пишет следующее: «...Тот факт, что, благодаря ряду событий и отважных битв, пролетариат смог в течение некоторого времени стоять во главе буржуазной революции или, по крайней мере, руководить ею на ряду с отважнейшими буржуа, многознаменателен и содержит в себе обещание относительно его будущего... Пусть буржуазия обезоружила их на следующий день и расстреливала их через 2 года на Марсовом поле, все же великий революционный день ознаменовался проявлением их мужества и силы, и, благодаря этим храбрецам, теперь во всем мире нет ничего такого, что было бы исключительным достоянием буржуазии, не исключая даже и буржуазной революции»29).
Этот великолепный отрывок показывает, как далеко может зайти Жорес, когда его увлекает поток его красноречия. Не подлежит сомнению, что парижские пролетарии были одной из активных сил, действовавших при взятии Бастилии, но более чем смело думать, что они этим самым были поставлены во главе буржуазной, революции, тем более, что при этом не упоминается ни слова о роли мелкой буржуазии, которая, несомненно, играла еще более крупную роль в этот великий день. И оба они были только орудием в руках крупной буржуазии, которая 15 июля уже думала о том, как бы унять разбушевавшуюся социальную стихию. Жорес слишком хороший историк, чтобы не понимать этого, но его историческая экспансивность часто увлекает его за рамки им же самим поставленных граней. В результате получается противоречие с самим собой и отсутствие четкости.
Однако, если Жорес иногда способен к преувеличениям, то, несомненно, что в основном у него правильное понимание революции. На основании незначительного симптома он иногда способен прощупать глубочайший антагонизм революции. Например: Лустало в своей газете «Парижские Революции» со свойственным ему драматизмом рассказывает историю закрытия благотворительных мастерских на Монмартре и, между прочим, указывает на то обстоятельство, что для охраны порядка был прислан отряд, составленный из лиц, отличившихся при взятии Бастилии, вооруженный пушками. Эта черточка вполне достаточна для того, чтобы Жорес с известной проницательностью мог констатировать, до какой степени буржуазна была революция. «Герои, которые, подвергая опасности собственную жизнь, взяли твердыню деспотизма, не считали унизительным для своей славы то, что они готовились пролить кровь голодных пролетариев»30)...
Этот незначительный случай, очень метко схваченный Жоресом, как нельзя более выпукло характеризует взаимоотношения пролетариата и буржуазии в эпоху Великой Революции. Ему все кажется характерным: и покорное подчинение рабочих приказу буржуазии, и страх последней перед выступлениями, и своеобразная тактика буржуазии в подавлении возможных волнений. Жорес находит, что здесь еще нет ничего похожего на грозный социальный конфликт 1848 года, но буржуазия уже мучительно предчувствует грядущие столкновения.
Историк тщательно регистрирует всех предвестников этих будущих битв, но в то же время отмечает всю их «нестройность». Он отмечает выступления подмастерьев-портных и башмачников, но эти выступления кажутся ему покрытыми каким-то налетом простодушной наивности и примитивной простоты. «Эти первые симптомы выступления рабочего класса в обстановке, созданной буржуазной революцией, представляют высокий интерес»31), пишет Жорес. Ему эти первые смутные движения пролетариата представляются в виде стихийного взрыва масс, но эти массы еще политически неопытны, трогательно доверчивы: они кажутся ему чуть ли не большими ребятами. Достаточно вспомнить, как Жорес рисует наступление женщин на Версаль 5—6 октября. Он защищает их от всяких нападок реакционных историков, которые хотят их изобразить в виде пьяной и хулиганской толпы. Они пришли требовать хлеба, но завоевали декларацию прав; они хотели снижения цен на предметы первой необходимости, но добились гораздо большего: перевезли короля в Париж и этим поставили его под контроль революционных масс. Жорес рисует, как эти наивные и грубые простолюдинки вели, не смущаясь, политическую дискуссию с королем и с председателем Учредительного Собрания, руководствуясь своим правильным классовым инстинктом. «Эти женщины, овладевшие на мгновение креслом председателя Национального Собрания, а затем разговаривавшие с ним тоном, в котором слышалась смелая и сердечная фамильярность, и, наконец, вновь затерявшиеся в толпе, чтобы предоставить буржуазному собранию свободу действий, представляют собой как бы символ народного движения в эпоху революции. Бедняки внезапно выступили и быстро приблизились к власти; они требовали от нее ответа, грубили ей, иногда руководили ею и увлекали ее, но они не умели и не могли овладеть ею»32).
В таких же тонах списывает Жорес и демонстрацию 20 июня 1792 г. Ему импонирует стихийная простота движения, он любит рассказать и анекдотическую сторону дела, из которой видно, как лживо вел себя король, как он, чисто внешним проявлением своего мнимого демократизма, хотел завоевать доверие народа и этим усыпить его бдительность. Жорес как будто и сам тронут этим мнимым добродушием короля, вместе с народом он не может освободиться от обаяния личности короля. Правда, Жорес указывает и на различия обоих движений: «5 и 6 октября, — пишет он, - конечно, существовали политические мотивы движения... Но к движению примешивалось нечто наивное, инстинктивное и элементарное, остаток возмущений, происходивших при старом режиме, буйная страсть женщин, в которых вдруг пробудилась жалость и которые требовали хлеба. А теперь у нескольких тысяч вооруженных людей, входивших в Собрание, есть определенная мысль: в днях 5 и 6 октября выражается, если можно так выразиться, чувство страдающего народа; в день 20 июня выражается революционное сознание восставшего народа»33). Эта характеристика основана больше на психологических моментах, но надо вообще сказать, что Жорес, когда он рисовал массовые движения, часто обращался к их психологии. И, если в этом отрывке он указывает на различие между обоими движениями, то он же дает очень яркий образчик подхода к массовым движениям. Несомненно, что здесь сказалось то положительное обстоятельство, что Жорес сам вращался в массовом рабочем движении, оно было ему близко, он его понимал и любил, но все это было у него приправлено специфической манерой, к тому же в значительной мере заимствованной у буржуазных историков.
Все эти особенности Жореса нашли себе яркое отражение в его изображении роли пролетариата в революции 10 августа. «Рабочие, пролетарии, шедшие на борьбу вместе с отважнейшей, частью буржуазии, не пред'являли никаких экономических требований», наивно пишет Жорес. Даже порясь против скупщиков и монополистов, вызвавших вздорожание сахара и других товаров, парижские рабочие уже говорили: «Мы протестуем не как женщины, не для того, чтобы получить сласти, а потому, что мы не желаем оставить революцию в руках эгоистов и угнетателей». Я не хочу говорить о противоречии, в которое впадает Жорес, утверждая, что рабочие не выставляли экономических требований накануне 10 августа, в то время как за несколько страниц до этого он же говорит об обширном движении пролетариев на экономической почве (о нем будет сказано несколько ниже), здесь мне хочется только подчеркнуть тот наивно-сентиментальный тон, который он приписывает участникам такого могучего массового движения. Такой подход мне кажется недостойным ни Жореса, ни этого исключительного по своему размаху и последствиям восстания.
В то же время следует признать, что Жорес великолепно понимает роль пролетариата в событиях 10 августа, когда отвлекается от этого сладковатого, ложно-патетического стиля, традиции которого восходят еще к Мишле и Ламартину и который нужно отличать от настоящего и глубокого пафоса, встречающегося у нашего историка. Вот как он рисует настроения и действия пролетариата в эти революционные дни: «Пролетарии хорошо знали, что всякий под'ем в национальной жизни и расширение свободы означали бы их усиление, и у них были неясные социальные предчувствия. Но непосредственно и сознательно они думали об отечестве, которому угрожали иностранцы, о свободе, преданной обманывавшим королем. Итак, восстание пролетариев не вызывалось ясно выраженным и непосредственным классовым движением. Тем не менее, тогда как 14 июля и 5 и 6 октября рабочие, соединившиеся с буржуазией, боролись только против королевского деспотизма, теперь, в этот день, 10 августа они борются как против королевской власти, так в то же время и против всей той часта буржуазии, которая примкнула к королевской власти»34). Здесь дан весьма дифференцированный классовый анализ 10 августа, и выяснена позиция пролетариата, который не только уничтожил монархию, но и пытался эмансипироваться от буржуазии.
Откровенно говоря, Жорес подходит к движению масс немного по-барски; он любит народ, он оправдывает все его действия, он тщательно выискивает в революции все, что имеет малейшее отношение к массам, но все это он делает, как человек, стоящий вне их: он как бы покровительственно и свысока хлопает народ по плечу. Жорес относится резко отрицательно ко всем насильственным и террористическим актам, которые сопровождали и не могли не сопровождать революцию. Он как будто иногда понимает всю неизбежность их, в отдельных случаях он их старается даже оправдать, но в основном он относится к этой стороне революции глубоко брезгливо, вся эта жестокость, грубость, эти так называемые «излишества» революции наполняют его отвращением. Странно, что такой проницательный историк, как Жорес, не в состоянии понять исторической необходимости этих кровавых «издержек» революции. Человек, который так хорошо понимал глубокий социальный захват революции, должен был как будто уяснить себе, что призванные жизнью на арену политической борьбы большие общественные пласты не могли не внести своих специфически-народных методов борьбы. Но если Жорес иногда понимал это марксистской половиной своего разума, то эмоциональная сторона его существа не могла примириться с этим.
Взятие Бастилии сопровождалось убийством нескольких крупнейших контрреволюционеров (коменданта Бастилии Делонэ, городского головы купечества Флесселя, Фуллона и его зятя Бертье), при чем, как это обычно бывает, вся эта операция не могла происходить в очень гуманных и мягких формах со стороны обозленного и обманутого народа. По этому поводу Жорес приводит протестующие слова Бабефа и сам разражается тирадой в свойственном ему поучающе-дидактическом стиле: «И вы, пролетарии, помните, что жестокость представляет собой остаток рабства; ведь она доказывает, что мы еще не отрешились от варварства режима, основанного на притеснении. Помните, что, когда в 1789 году толпа рабочих и буржуа на миг отдалась жестокому упоению убийством, первый из коммунистов, первый из великих освободителей пролетариата почувствовал, что у него сжимается сердце»35). Жорес даже не пытается поставить проблемы исторической роли и значения массовых действий, он ограничивается только несколькими сентиментальными замечаниями о вреде жестокости. Здесь целиком сказывается вся двойственность исторического метода Жореса, который совершенно покидает почву реального анализа большого общественного явления, ограничиваясь вместо этого общими и ничего не говорящими ламентациями.
В этой связи очень интересно выяснить трактовку сентябрьских событий у Жореса. И здесь мы, вместо об'ективного-исторического анализа, встречаемся с психологизмом и суб'ективизмом: первый находит свое выражение в том отвращении и брезгливости, которым насыщено все изложение событий, второй в том, что вопрос о социальной сущности сентябрьских убийств подменен оценкой их с моральной точки зрения. Центром тяжести своего анализа Жорес ставит вопрос о там, нужно ли осудить или оправдать революционный взрыв масс в начале сентября 1792 г. Он осуждает эту великую драму революции со всех точек зрения, при чем находит на своей богатой красками палитре самые черные цвета для ее осуждения: «Эти действия (действия масс. С. К.) диктовались чувством страха и слепой яростью, которая коренится в этом чувстве. Вот что в них подлого (vil), и кроме того их поступок был неразумен, так как бесконечно больше повредил делу революции в глазах остального мира и истории, чем могли бы повредить перебитые узники, даже если бы их распустили по Парижу»36).
Если раньше Жорес пытается всегда оправдать действия масс, то здесь он даже не ставит себе таких целей. Он готов превратить сентябрьские события в какой-то массовый психоз и утверждает, что их нельзя об'яснить иначе, как «помрачением умов и утратой всякой человечности». Жорес соглашается с тем, что многие из участников в этой «омерзительной драме» были искренними и преданными патриотами, но от этого общая оценка его не меняется.
Кто несет ответственность за эти события, уже заранее осужденное Жоресом, как морально, так и политически? На этот вопрос Жорес не дает точного ответа, но он устанавливает, что во время самой резни никто не осмелился противостоять этой грозной народной стихии, за исключением двух человек: Марата и Ролана. Жорес первый установил, что Марат выразил сожаление по поводу сентябрьских убийств, которые он назвал впоследствии «злосчастными событиями 2 и 3 сентября». Наш историк готов видеть в этом выступлении Марата симптом того, насколько сильно было впоследствии общественное движение против сентябрьской резни, если даже такой человек, как Марат, вынужден был бить отбой. Впрочем, Жорес может привести только два таких выражения Марата, по которым можно судить о его временном раскаянии.
Жоресу не раз приходится возвращаться к сентябрьским событиям, так как вопрос об ответственности за них всплывал всякий раз, когда революция переживала кризис и когда на кипящую поверхность политической борьбы подымались все старые наболевшие вопросы: каждая из борющихся партий старалась нажить себе на них политический капитал. Дело в том, что если в начале никто не хотел высказать слово осуждения, то впоследствии всякий старался свалить с себя ответственность за них: Жиронда сваливала на якобинцев, последние мстили первым по другому. Робеспьер, Марат и Дантон — вот кто чаще всего признавались виновниками сентябрьской резни. Жорес считает, что индивидуальной ответственности за эти события никто не несет, но он доказывает, что Коммуна попустительствовала движению, а Легислатива действовала спустя рукава.
В конечном счете Жорес не дает нам законченного представления о сентябрьских событиях: возмущение совести заслоняет в нем ясность ума, и это мешает ему видеть в правильном свете эту интересную страницу в истории революции. Неудивительно, что при таких условиях Жорес не сумел дать верной исторической оценки массового террора, проблема которого была одной из самых жгучих и актуальных для революции. Следует признать, что в данном случае Жорес был в плену чисто мелкобуржуазных предрассудков и столь же нелепых пацифистских представлений. Это не только a priori определяло его собственную точку зрения на то или иное явление, но мешало ему иногда установить фактическую сторону дела, а подчас извращало даже у него историческую перспективу.
Как Жорес относится к факту взаимоуничтожения отдельных партий в процессе революции? Для примера можно взять отношение нашего историка к гибели жирондистов. Когда до Парижа дошло известие о сдаче Тулона неприятелю, поднялся взрыв негодования. В Конвент немедленно явилась делегация от Коммуны во главе с Шометом, и последний от имени негодующих масс произнес громовую речь, которую закончил знаменитыми словами: «...Итак, законодатели, поставьте террор в порядок дня»37). Жорес задет такой грубой и откровенной постановкой вопроса и со свойственной ему живостью он тут же дает отповедь Шомету: «Успокойтесь, гражданин делегат; вы получите голову Бриссо, Верньо, а также и других. В корзине гильотины, каждый лень наполняемой и опустошаемой, найдется место для многих голов, и авось для вашей головы также»38).
Больше всего Жорес удручен тем обстоятельством, что эти люди, которые сегодня требуют гильотины, завтра сами станут жертвами ее. Он не ставит себе целью проследить динамику внутрипартийной борьбы и скрывающейся за ней борьбы классов; он наблюдает столкновения отдельных людей, борьбу их страстей и настолько поглощен этим зрелищем, что не всегда замечает, что по существу эти отдельные личности являются фокусом, в котором скрещиваются социально-экономические интересы разных групп, различные общественные влияния, традиции прошлого, идеологические наслоения и т. д. В историческом анализе Жореса психологические и моральные факторы иногда начинают играть какую-то самодовлеющую роль, и это до крайности понижает ценность тех выводов, которые он делает.
Мы видели выше, как злобно Жорес обрушивается на Шомета за его «кровожадность». Жорес не берет под свою защиту жирондистов: наоборот, в дальнейшем мы покажем, что он ведет другую линию, анализируя деятельность Конвента, но он не может примириться с теми методами расправы, которые революционные партии употребляют друг против друга. Именно по этим соображениям он нападает на Шомета, требующего казни жирондистов: «О вы, ищущие справедливости и любящие человечность! — обращается он к той же шометистской делегации, требовавшей казни жирондистов, — пусть судьба будет жестока к вам и пусть она вас насытит горьким вкусом крови! История сделала из нас жрецов или, что то же, обреченных. Революция это варварская форма прогресса. Как бы революция ни была благодарна, плодотворна, необходима, она всегда принадлежит к низшей, к полуживотной эпохе человечества. Увидим ли мы наступление дня, когда форма человеческого прогресса будет действительно человечной?»39).
Из этого отрывка видно, как далеко может заходить Жорес, когда его исследование касается таких жестоких форм борьбы масс, как террор (ибо не подлежит сомнению, что террор был своеобразной формой борьбы «плебейских» масс). Это возмущает его, как демократа и пацифиста, и в этом своем возмущении он способен дойти до того, что начинает осуждать революцию, как таковую, он готов квалифицировать ее, как низшую, полуживотную форму общественного развития, и это тот самый Жорес, который так восхищается стихийными выступлениями масс, который подымается порой до столь тонкого понимания внутренней динамики революции, который поет такие панегирики ей.
Нельзя не привести еще одного отрывка, который, еще более ярко характеризует позицию Жореса в вопросе о террористическом режиме: «О, без сомнения, — пишет он, — насильственная, кровавая революция не могла быть нормальным режимом. Эти беспрерывно действующие на площадях городов гильотины были жестоки и унизительны. Да, Франция не могла бы жить вечно при законе о подозрительных и с дисциплиной странствующих гильотин, домашних обысков и удостоверений о цивизме»40).
Как мы видим, Жорес испытывает ужас перед этой «насильственной кровавой революцией»; он хочет, чтобы последняя поскорее вошла в «нормальное русло» и чтобы стала функционировать упорядоченная демократия со всеми ее прелестями. Однако, было бы странно, если бы двойственность Жореса не наложила бы свою печать и на этот кардинальный вопрос его исследования. Жорес не может быть последовательным до конца и в своем оппортунизме и если он, с одной стороны, не может избавиться от какого-то органического барского отвращения перед насильственными кровавыми приемами масс, то, с другой стороны, он как революционер, социалист и проницательный историк не может не понять исторической необходимости террористического режима. Жорес отчетливо представляет себе, что независимо от личных их качеств, гибель и дантонистов, и эбертистов была исторически предопределена. Сколько раз мы встречаем у Жореса ту мысль, что в той обстановке, в которой Франция находилась в 1793—94 г.г., террористическая машина являлась жизненной необходимостью. «Когда большая революционная страна борется одновременно и против вооруженных, находящихся внутри ее партий, и против всего света, когда малейшее колебание или малейшая ошибка могут скомпрометировать, быть может, на-веки судьбу нового строя, тогда те, которые управляют этим огромным предприятием, не имеют времени для того, чтобы соединять разномыслящих, чтобы убеждать своих противников... Нужно, чтобы они сражались, чтобы они действовали, и чтобы сохранить нетронутой всю свою силу действия, чтобы не рассеять ее, они требуют, чтобы смерть тотчас же создала вокруг них единство, в котором они так нуждаются. Революция была в этот момент чудовищной пушкой и необходимо было, чтобы эта пушка маневрировала на своем лафете верно, быстро и решительно. Прислуга не имела права препираться. Она не имела на это времени»...41).
Этот отрывок, написанный с изумительной силой, столь свойственной Жоресу, противоречит раньше написанному им, ибо, доказывая историческую необходимость террора, наш историк тем самым его оправдывает. Мы констатируем это противоречие. Об'яснения же его следует искать, как уже неоднократно указывалось, в тех двух душах, которые боролись в Жоресе. Этот дуализм заводил его часто в тупик, ибо не давал ему возможности установить какую-нибудь определенную и четкую точку зрения на то или иное историческое явление.
Так рисует Жорес роль масс в революции (террор есть тоже одна из форм массового движения). Он не может обойти и роли крестьянства в революции. «После взятия Бастилии, — отмечает Жорес, — сельское население восстало сразу, подобно лопнувшей пружине»42). И как только началась крестьянская революция, в воздухе повисла угроза «аграрного закона». Аграрный закон это одно из наиболее типичных для французской революции явлений, один из наиболее ярких показателей незрелости французского пролетариата того времени, беспомощности социалистической мысли и в то же время глубины социального захвата революции, которая в очень примитивных и беспомощных формах, но все же пыталась поставить социальную проблему. Жорес проявляет большой интерес к аграрному закону и прослеживает его вплоть до его генезиса, при чем впервые он упоминает о нем именно в связи с июльскими днями: деревенская беднота пыталась тогда реализовать завоевания революции.
Движение это было чисто инстинктивным и сводилось к тайному захвату незрелого хлеба, который скашивался целыми группами крестьян («бродячими шайками»). Никаких ясно поставленных целей у движения не было, но Жорес констатирует, что буржуазия уже заговорила в связи с этим об «аграрном законе».
Последний был симптомом нарастающего конфликта между богатыми и бедными. Этот социальный конфликт в недрах третьего сословия составляет предмет особенно тщательного анализа Жореса, и здесь во всем своем блеске проявляются все положительные стороны его исторического гения. Мы уже отмечали выше, что уже в период Учредительного Собрания Жоресом были найдены элементы классовой борьбы между буржуазией и лежащими ниже ее социальными пластами. Но тогда эти элементы были чуть заметны, и нужен был зоркий глаз Жореса, чтобы уловить эту струю в общем потоке революции.
Но уже в эпоху Легислативы эта струя усиливается: дальнейшее развертывание и углубление революции находит свое выражение в сужении ее социальной базы, и этот процесс Жорес мастерски отобразил во втором томе своего огромного трудa. Глава об экономическом и социальном движении в 1792 голу представляет почти единственный и непревзойденный образчик исторического анализа: единственно потому, что Жорес первый дал широкую картину движения социальных низов во время революции, непревзойденный, потому что анализ отличается большой глубиной и динамичностью.
Жорес констатирует первое возмущение масс на экономической почве в январе 1792 года, когда в связи с поднявшейся революционной волной в Сан-Доминго сахар в Париже сильно вздорожал. Немедленно началась спекуляция им, что еще больше взвинтило цены, и вот на этой почве начинается движение против скупщиков и спекулянтов. Уже начинает вырисовываться проблема таксации цен, и некоторые из делегаций, выступающих перед Легислативой, требуют установления твердых цен на сахар. Жирондисты (Жорес приводит речь Дюко) выступают решительными противниками этой меры, так как они последовательные сторонники полной свободы торговли. Петион занимает нерешительную и двусмысленную позицию. В этих условиях дело доходит до разгрома нескольких лавок. Был даже один случай, когда массы пытались ворваться в дом одного крупного банкира и негоцианта, члена законодательного собрания Боскари, которого подозревали в том, что он занимается скупкой колониальных товаров. Жорес приводит петицию этого оборотистого буржуа, который просит поставить его и его имущество под защиту закона.
В общем, Жорес приходит к тому выводу, что это первое народное движение напугало буржуазию. Народные массы, наоборот, начинают сознавать свою силу и пытаются внести свой корректив в революцию, путем вмешательства в хозяйственную жизнь страны. Но Жорес указывает и на другую сторону дела, он констатирует наличие более глубокого социального конфликта, чем это кажется с первого взгляда. «В этом сахарном кризисе с января 1792 г. проявляется не только конфликт между буржуазией и народом; кроме этого можно предчувствовать разногласия между группою жирондистов и рабочим людом. Податели петиции от секции Гобленов (Жорес приводит ее содержание. С. К.) непосредственно угрожали торговой и фельятинской буржуазии; но существует также разногласие и между подателями петиции, уже помышляющими, хотя и робко, о регламентации, и точкою зрения жирондистов»43). Мы встречаемся здесь с одним из тех мест, где анализ Жореса поднимается на большую высоту, где он подводит под свое исследование совершенно материалистический базис. Сколько бы впоследствии Жорес ни пытался опровергнуть марксистский тезис глубоко-клacсoвoгo характера тех партийных сил, которые борются в революции, но мы запомним, что в этом месте он проводит строгую грань между фельятинской и жирондистской буржуазией.
Однако, Жорес не останавливается на этом моменте; чем дальше, тем он вынужден все в большей степени констатировать распадение прежде единой революционной силы на свои составные части. Он высмеивает Петиона, который 6 февраля 1792 года обращается с письмом к жирондисту Бюзо и доказывает последнему всю необходимость об'единения всех сил третьего сословия против привилегированных или, как он сам выражается, всю необходимость «союза буржуазии и народа». Такое грубое непонимание исторической неизбежности раскола революционных сил вызывает у Жореса предположение, что Петион является «не совсем умным человеком». «Петион увещевает вместо того, чтобы определять, анализировать и предвидеть»44). Жорес, конечно, правильно оценил Петиона, но он забывает о том, что у него самого имеется та же привычка: убеждать вместо того, чтобы анализировать, и предполагать вместо того, чтобы определять.
Несмотря на это. Жорес прекрасно понимает основной закон динамики революции, который заключается в том, что но мере своего развития последняя все в большей степени сужает свою социальную базу. Если в процессе революции буржуазия постепенно отходит от нее, то находятся новые социальные силы, которые берут на себя задачу дальнейшего продвижения революции. «Революции свойственны логика и разбег, которых не могли бы остановить лаже ослепление и узкий эгоизм буржуазии. Даже если бы организованные и производительные силы буржуазии, даже если бы фабриканты, купцы, рантье, вызвав революцию, испугались ее и отошли от нее, она сумела бы призвать к себе других рекрут»45). Углубить революцию, охранить ее от наступления контрреволюции и от «эгоизма» самой буржуазии суждено было тем низшим общественным классам, которых Жорес обозначает достаточно неопределенным термином «народ». Весной 1792 г. эти выступления низов усилились после двух лет спокойного органического развития революции. Уже отмечались выше волнения на почве недостатка и дороговизны сахара, но Жорес отмечает также волнения в ряде департаментов на почве высоких хлебных цен, которые были вызваны плохим урожаем 1791 года.
Но что является самым замечательным — это то, что в орбиту этих движений были втянуты не только рабочие, но и крестьяне. Движение шло под лозунгом установления твердых предельных цен на хлеб. Жорес приводит случаи, когда рабочие выставляли требование увеличения заработной платы; так, например, рабочие-дровосеки, заготовлявшие дрова для Парижа, забастовали по поводу недостаточности получаемой ими заработной платы, при чем они разоружили буржуазную национальную гвардию, некоторых гвардейцев раздели даже до-нага, проследили их до их квартиры, — некоторые для спасения жизни выбрасывались из окна или бросались в реку. Рабочие овладели портом, затем манифестировали, неся торжественно впереди оружие и одежду национальных гвардейцев, и в заключение заставили даже отслужить торжественный молебен по случаю своей победы. Повидимому, масштаб этого движения был довольно велик; само по себе оно чрезвычайно характерно, и Жорес с особенным удовольствием отмечает его примитивность, смешанную с грубостью и ребячеством. Впрочем, мы уже знаем, что Жорес — любитель таких стихийных массовых вспышек и он старательно выискивает их в революции. Такое же движение с требованием установления твердой цены на хлеб возникло и в Пуатье.
Но характерно, что однотипное движение возникло и среди крестьян в ближайших к Парижу департаментах. И здесь беднейшие крестьяне требовали установления цен на зерно и хлеб. В департаменте Эврэ крестьяне шли толпами с одного рынка на другой и устанавливали сами или заставляли муниципалитет установить предельные цены на хлеб и зерно, а иногда и на другие предметы. Иногда крестьяне поддерживались национальной гвардией, состоявшей из беднейших крестьян. Все эти движения Жорес рассматривает как предтечи закона о максимуме, и вот что он по этому поводу пишет: «Однако, и это очень важно в историческом отношении, народ подготовлял таким образом будущие законы о максимуме и впервые самопроизвольно применял их. И, понятно, даже смелый Конвент ни в каком случае не мог бы или не осмелился бы устанавливать цены всех товаров во Франции, если бы это страшное предприятие не было подготовлено как движением парижских секций, так и восстаниями крестьян в 1792 г.»46).
Но если почва революции была уже настолько глубоко вспахана, что могла появиться идея максимума, то налицо уже была такая питательная среда, в которой должна была ожить и идея аграрного закона. Как это ни странно, но Жорес устанавливает, что первыми поставившими его в порядок дня были контрреволюционеры, которые старались против этого жупела буржуазии сгруппировать все состоятельные элементы, всех собственников.
Малле-дю-Пан, который именно и выступал, как реакционер, по мнению Жореса, несомненно преувеличил роль аграрного закона и степень его распространенности среди масс на этой стадии революции. Но сделал он это сознательно, с целью вбить клин между буржуазией и народом. В действительности Жорес находит на поверхности общественной жизни лишь очень слабые следы аграрного закона. Нечто близко подходящее к идее последнего Жорес находит в петиции жителей Этампа, составленной священником Доливье, которую последний прислал в связи с нашумевшим делом об убийстве народом этампского мэра Симонно. Автор петиции, исходя из естественного права, доказывает, что вполне совместимо с священным правом собственности установление твердых цен на хлеб. Больше того, он пытается поставить критически проблему частной собственности и приходит к тому выводу, что до сих пор на этот вопрос набрасывали таинственное покрывало и воспрещали всякое исследование его. Впрочем. Доливье не договаривает своих мыслей до конца и останавливается на полпути. Только в одном месте Доливье открыто утверждает, что собственником земли является нация, и это дает Жоресу право говорить о том, что «Доливье ставит свои смелые теории относительно земельной собственности в связь с попытками установления цены хлеба»47).
Всего этого, понятно, слишком недостаточно для того, чтобы говорить о популярности идеи аграрного закона в народных массах, но этого было слишком достаточно для того, чтобы реакционеры могли говорить об анархии, о грабеже собственников, о разделе имуществ и т. д. Надо сказать, что это очень старый маневр контрреволюции, но заслуга Жореса заключается в том, что он вскрыл и показал оборотную сторону их уродливой уравнительно-бедняцкой идеологии.
Однако, революция шла вперед, вместе с тем на арену классовой борьбы выходили все новые отряды, набранные из самых низших слоев парижских масс. Ухудшающееся внутреннее положение и обостряющееся внешнее положение проясняло классовое самосознание этих свежих социальных пластов, только сейчас призванных к активной политической жизни, и заставляло их ставить проблемы социально-экономической жизни во всей широте. Но именно этого-то больше всего и боится крупная и консервативная мелкая буржуазия, они с ожесточением борются против всякой действительной или кажущейся попытки затронуть крепчайший устой общества, частную собственность, а это в свою очередь приводит к дальнейшему обострению классовой борьбы.
Такое положение создалось в эпоху Конвента. Жорес со свойственным ему вниманием к этим вопросам отмечает повышенную чувствительность, которую проявили буржуазия и крестьянство во время выборов в Конвент, когда призрак аграрного закона снова витал перед умами собственников. Жорес отмечает, что в некоторых местах состоятельные собственники заранее принимают резолюции против аграрного закона. «В силу консервативного инстинкта, — пишет Жорес, — всем собственникам... уже чудился аграрный, закон, как завершение насильственных действий народа в сентябрьские дни»48). Однако, следует признать, что «консервативный инстинкт» не вполне все-таки обманывал собственников, что вынужден в дальнейшем признать и сам Жорес. Жорес приводит выдержки из целого ряда газет (Марат в «Друге Народа», Прюдом «Патриотические Летописи» Kappa, Анахарсис Клоотц в «Парижской хронике»), где ведется сокрушительная критика теории и практики аграрного закона. Было бы более чем странно полагать, что это была лишь борьба с ветряными мельницами; скорее можно предположить обратное, что идея уравнительного раздела имушеств носилась в воздухе и поэтому буржуазная пресса считала своим долгом вести с ней борьбу.
Следовательно, проблема аграрного закона в сентябре 1792 года. когда она снова всплыла на бурлящую поверхность общественной жизни, представляется Жоресу в следующем виде: аграрный закон уже был достаточно популярен среди общественных низов, хотя никто из представителей этих низов в точности не мог сказать, в чем сущность этою закона и насколько он осуществим в данных условиях, но именно эта неясность манила и привлекала внимание масс к нему. Смутное брожение масс нашло себе стократно-увеличенное отражение в испуганном воображении буржуазных собственников. Этот испуг в значительной мере подогревался контрреволюционными обломками прошлого, которые на этом «спасительном ужасе буржуазии» хотели сыграть свою отвратительную игру. Однако, если вся буржуазная масса попалась на удочку, то Жиронда, представлявшая собственно авангард наиболее прогрессивных слоев средней и крупной буржуазии, понимала маневры реакционных групп и, как мы видели, она их разоблачала в своей прессе.
Но Жорес отмечает, что и Жиронда в свою очередь хотела нажить себе политический капитал на аграрном законе... Жиронда, пишет он, пользуясь «аграрным законом» в целях возбуждения умов против своих соперников, не создавала этого страшилища из ничего. Действительно, начиналась подпольная пропаганда, имелись налицо смутные тенденции в этом духе «и все растущие опасения. Но она прекрасно знала, что ни Марат, ни Робеспьер, ни Дантон, ни огромное большинство Парижской Коммуны не желали аграрного закона.
Таким образом, аграрный закон стоял в центре очень сложной комбинации взаимно-сталкивающихся интересов, и Жорес с большим искусством распутывает этот запутанный клубок. В общем и целом, аграрный закон служит для Жореса симптомом и доказательством более углубленной классовой борьбы на этой стадии революции. Но это — не единственное доказательство: Жорес тщательно улавливает всякое проявление политической активности широких пролетарских и мелкобуржуазных масс, и это тоже приводит его к мысли о том, что революцией все в большей степени затрагиваются громадные, политически почти девственные социальные пласты.
При таком интересе Жореса к самым различным проявлениям активности масс, он не пропускает ничего относящегося к этому вопросу и уже в конце 1792 и в начале 1793 года отмечает новую волну массовых движений. Совершенно естественно, что в связи с этим Жорес не может обойти вопроса об экономическом положении Франции в этот период. Уже указывалось выше на то обстоятельство, что в области экономического изучения революционной Франции Жоресом было сделано очень много. Он был одним из первых, которые поставили эту проблему во весь рост. Как известно, он был инициатором издания серии «Collection des documents inédi's sur l'historié économique de la Révolution Française», этого огромного издания, которое представляет извлечения из архивного материала, сделанные по отдельным специальным вопросам. Но еще больше его заслуга заключается в том, что он дал динамику экономического развития страны во время самой революции. Эта проблема, мало разработанная даже и сейчас (исключая вопроса о финансах революции), была с большой глубиной поставлена Жоресом впервые. Надо сказать, что задача Жореса была еще более затруднена почти полным отсутствием научно-разработанной статистики и общим нарушением хода жизни, вызванного революционным потрясением.
Об экономическом положении Франции в первые месяцы Конвента Жорес судит по докладу Ролана, который тот представил 9 января 1793 г. Конвенту. Анализируя его, Жорес приходит к тому выводу, что экономическое положение Франции в течение 1792 года было более, чем благополучно, и только к концу его стала ощущаться заминка в хозяйственной жизни. Ролан отмечает рост внешней торговли, которая идет под знаком активного баланса, при чем добавляет, что ввозятся мука, зерно и сырье, вывозятся же во все возрастающем количестве фабрикаты. О росте промышленности говорит факт уменьшения ввоза во Францию из Англии, Голландии и других стран текстильных и металлических изделий.
Необходимо заметить, что Жорес рисует несколько оптимистическую картину экономического положения страны в указанный период. Другие исследователи в гораздо более мрачных красках рисуют зиму 1792—1793 г.г., но и Жорес указывает, что уже в конце 1792 года в Лионе и Руане начинают замечаться первые признаки надвигающегося кризиса. И тут, и там дороговизна, а впоследствии и отсутствие хлеба, сразу приводят социальный кризис до большой остроты. В Лионе дело осложняется еще закрытием мануфактур, благодаря отсутствию сбыта, и появляющейся вследствие этого безработицей. Жорес констатирует, что мало-помалу дороговизна с'естных припасов, и в особенности хлеба, разливается по всей стране. Из доклада Крез-Латуша Конвенту по продовольственному вопросу Жорес заимствует таблицы, иллюстрирующие динамику роста цен во времени (с 1756 по 1790 г.г.) и в пространстве (по всем департаментам).
Жорес не ограничивается констатированием факта, он анализирует и об'ясняет его. Его анализ таков, что ему мог бы позавидовать любой марксистский историк. Не стану останавливаться на деталях его анализа, но приведу лишь выводы. «Таким образом, — подводит Жорес итоги своего исследования, — каковы бы ни были побуждения собственников и арендаторов (национализированных земель. С. К.), — хотели ли они получить большую прибыль на возросший капитал, вложенный ими в покупку церковных владений, увлекли ли их спекуляция и высокие цены, имевшие место при первых сделках крупных военных поставщиков, или, наконец, подобно арендаторам эмигрантских земель, они, по возможности, придерживали свои продукты, имея в виду будущее, — но всюду к влиянию падения курса ассигнатов и больших военных закупок присоединялась общая тенденция к повышению цен, и все это, вместе взятое, делало цены на хлеб и на большинство других товаров чрезмерными — ясный показатель бурного и напряженного состояния вещей»49). Жорес здесь не добавляет, что среди спекулянтов хлебом был даже сам король, который, передавая своим агентам большие денежные суммы, давал им доверенность на полное и бесконтрольное распоряжение этими суммами, а последние покупали на них хлеб и сахар и затем спекулировали на них; эти факты были обнаружены после 10 августа, когда соответствующие документы были найдены в Тюльери.
Жорес приходит к тому выводу, что, параллельно с ростом цен на хлеб, заработная плата хотя и возрастала, но не в такой степени, как цены на продукты. На основании сравнительного анализа речей депутатов в Конвенте и отзывов прессы, Жорес устанавливает, что цены как на товары, так и на рабочую силу повысились в среднем на одну треть за указанный период. Это повышение заработной платы было чисто номинальным и пи в коем случае не могло удовлетворить рабочих. С другой стороны, широкие мелкобуржуазные слои тоже вступили в эту борьбу, так как они ставили себе целью добиться понижения цен на предметы первой необходимости.
Таким образом, произведя детальное исследование экономического положения Франции в конце 1792 и в начале 1793 г.г., Жорес приходит к тому заключению, что оно с железной необходимостью толкало страну на путь все большего обострения классовой борьбы. «Народ делал двойное усилие, — пишет он, — с одной стороны он стремился ограничить рост цены на товары или путем непосредственного установления такс на рынках, или путем законов о таксации, которых он тогда стал добиваться от государства и которые ему в конце концов удалось провести; с другой стороны, рабочие домогались повсюду от всякого рода хозяев, собственников, арендаторов и промышленников повышения своей платы...
От закона Шапелье ничего не осталось, его опрокинула, свела на-нет огромная коалиция рабочих, повсеместно и в одно и тоже время требовавших средств к жизни»50).
Этот длинный отрывок очень характерен для исторического творчества Жореса. С одной стороны, Жорес выясняет роль пролетариата в большом социальном движении конца 1792 года. В этом он усматривает свою задачу, как историка-социалиста; он с радостью констатирует, что рабочий класс ведет активную борьбу, с радостью, потому что стихия борьбы и активности, как нельзя более, соответствует его собственному темпераменту. С другой стороны, он здесь устанавливает генезис таксации и закона о максимуме. В процессе классовой борьбы широкие народные массы концентрируют свое внимание и волю на одном лозунге, который обычно отличается своей краткостью, выразительностью и простотой. Задача политики заключается в том, чтобы в одной формуле выразить все надежды, интересы и стремления масс, и тогда эта краткая формула делается лозунгом. Задача историка заключается в том, чтобы зорким глазом уловить те искры, которые, будучи порождены горячей борьбой классов, зажигают массы и ведут их за собой.
Жорес обладал этим даром анализа массовых движений в наибольшей степени. Мы видели раньше, как он детально прослеживает на всем протяжении революции вариацию идеи аграрного закона, одного из лозунгов масс. Теперь мы наблюдаем, как Жорес показывает нам зачатки другого лозунга — таксации и максимума. Уже в конце 1792 г. требование установления твердых цен начинает распространяться по целому ряду департаментов, при чем наш историк устанавливает, что во многих местах они сопровождались сильными волнениями, а в одном месте массам удалось даже добиться успеха: в департаменте Эр-и-Луар впервые была установлена таблица максимума цен на товары. Она была введена под давлением масс комиссарами Конвента. Последние говорили даже в ужасе, что им хотели навязать аграрный закон. Жорес отмечает, что в данном случае это страшили те буржуазии фигурировало уже не в обычном своем смысле, а просто как олицетворение того, что государство вмешалось в хозяйственную жизнь.
Эти беспорядки не могли не найти своего отзвука в Конвенте.
Фабр из Эр представил проект умереннейшего закона, который должен был регулировать внутреннюю торговлю хлебом. Жорес уделяет много внимания дискуссии, которая разыгралась вокруг этого закона, так как она, по его мнению, носила высоко принципиальный характер. Одни из ораторов стояли на точке зрения laissez faire, laissez passer, другие допускали возможность, а некоторые даже необходимость, вмешательства государства в хозяйственную жизнь страны. У робеспьеристов Жорес не находит определенного ответа на вопрос о конкретных мероприятиях против дороговизны хлеба, но он восхищен проницательной и глубокой речью Сен-Жюста, между тем как у самого Робеспьера он находит одни лишь туманные и осторожные общие места.
Пока Конвент старался найти выход из трагического положения, в которое попала революция, голодающие парижские массы не ждали разрешения вопроса сверху, а действовали сами, при чем на этот раз они имели во главе себя людей, которые тесно срослись с ними и которые сумели поставить вопрос на известную принципиальную высоту. Речь идет о так называемых «бешеных». Именно они стали во главе движения парижских низов в феврале 1793 года. Жорес придает этому движению большой социальный смысл. Он, который имел такой прекрасный нюх на массовые, народные движения, усмотрел в февральском выступлении одно из звеньев в цепи борьбы низов за закон о максимуме.
Жорес разоблачает все то глубокое непонимание, которое проявил в этом вопросе Луи Блан: «Луи Блан, — пишет он, — упоминает только мимоходом Жака Ру в своем рассказе о февральском движении; он совершенно не понимает социального смысла этих дней; он полагает, что они обязаны исключительно интригам иностранцев, золоту Пита, которому нужны были волнения в Париже. Это — политический прием, недопустимый даже у современников. Этого нельзя считать историческим суждением. Луи Блан не понял инстинкта масс, стихийности народа (la spanganeite de peuple). И когда события не укладываются в рамки революции, которые он провел, когда они кажутся ему противоречащими плану революции, он в них легко усматривает интригу врага»51).
Жорес-реформист берет под свою защиту революционные массы Парижа против обвинений Луи Блана: историк в нем оказался сильнее политика. Глубокое историческое чутье подсказывает Жоресу правильную оценку даже, казалось бы, второстепенных эпизодов революции. Это движение, которое служит как бы продолжением волнений конца 1792 года, оказывается уже значительно глубже. Большой талант Жореса-историка проявляется в нем с особенной силой, когда он, рисуя процесс развития революции, ее восхождение с одной ступеньки на другую, всюду указывает своеобразие каждого этапа революции. В этом умении уловить не только общее, но и конкретное, специфическое, исключительно-присущее данному историческому явлению обнаруживается настоящий исторический дар Жореса.
Жорес подчеркивает, что в февральском движении было и движение против скупщиков (accapareurs — вот самое ненавистное слово в это время), и требование таксации, но своеобразное заключается уже в том, что «бешеные» придают движению более оформленный и идеологически более законченный характер. Якобинцы, поставленные в тяжелое положение, вынуждены маневрировать (эту сторону дела Жорес описывает с большой тонкостью) и в конце концов порывают с «бешеными» и выступают против них. Уже на этой стадии революции для Жореса становится ясным, что либеральное решение проблемы дороговизны в духе жирондистов или в духе Кондорсе становится невозможным. «Революция должна была вмешаться в экономическую игру, если она не хотела допустить ослабления своей базы»52). Февральские события в Париже сделали этот вывод неизбежным, и в этом Жорес усматривает историческое значение движения 25 февраля.
В то же время волна перелилась за пределы Парижа, докатилась до Лиона, где классовые отношения и политическая борьба были до крайности обострены. «Большинство крупных купцов и богачей, — пишет Жорес о положении в Лионе, — напуганных тем неожиданным размахом, который революция придала требованиям рабочих и ремесленников, втайне не только желали, чтобы она остановилась, но чтобы она даже пошла назад»53). Жорес указывает на ту исключительную роль, которую играл в Лионе Шалье, но к то же время резко подчеркивает разницу между социальной, программой Парижа и Лиона. «Лионская программа, — замечает он по этому поводу, — была более широка, так как она включала в себя также и таксацию заработной платы, которую Жак Ру, представитель маленьких автономных мастерских, не считал нужным требовать»54).
Более пролетарский Лион ставил социальную проблему глубже, чем мелкобуржуазный Париж. «Перед этим движением революция была, кажется, полна беспокойства: она, повидимому, боялась за собственность»55). И это «святое» беспокойство буржуазии нашло свое выражение в том факте, что тот ее представитель (Камбон), который должен был стабилизовать финансы революции, этот наиболее чувствительный и уязвимый ее пункт, первый заговорил о необходимости суровых мероприятий против всяких покушений на собственность.
Неутомимая же в своем интриганстве Жиронда спешит организовать единый фронт собственников против якобинцев, которые, якобы, тоже принимают участие в этих атаках против собственности. Якобинцы подымают перчатку, и на этой почве разыгрывается чрезвычайно сложная внутрипартийная борьба, исходным пунктом и основным стержнем которой является проблема таксации цен (т.-е. по существу в модифицированном виде все тот же вопрос собственности). Жорес ведет здесь56) анализ очень дифференцировано и, я бы сказал, диалектически тонко. Нельзя ни в коем случае согласиться с Кареевым, который находит, что «все это как-то разбросано, не обобщено, не сведено к немногим формулам»57). Можно согласиться с тем, что материал у Жореса разбросан, но это надо об'яснить, как это признает и сам Кареев, чисто хронологическим порядком изложения, но за этой внешней разбросанностью кроется глубокая внутренняя связь, обусловливаемая большим синтетическим даром Жореса.
Противоречия, которые Кареев констатирует в изложении Жореса, вовсе не являются следствием того, что он запутался в событиях, а являются отражением диалектической противоречивости революционного процесса. Положение отдельных классов, партий и лиц меняется в революции, соответственно с этим меняется вся политическая ситуация, а вместе с тем меняется и сценка историка. Мы прекрасно учитываем суб'ективизм и импрессионизм Жореса (они были констатированы нами не раз), но было бы слишком поверхностным по этой причине обвинить его в противоречивости, разбросанности и необобщенности его изложений.
На основании внимательного анализа исторического метода Жореса мы пришли к другим выводам: Жорес ставит выпукло ряд проблем и прослеживает их на всем протяжении революции. Это делает изложение его не разбросанным, а, наоборот, концентрированным. Мы уже видели, какие вопросы приковывают к себе внимание Жореса: собственность, движение масс, роль пролетариата в революции, таксация и максимум цен, аграрный закон. Это — один ряд вопросов, которые делают изложение Жореса внутренне связанным. Мы показали на фактах, что все эти темы, составляющие часть одной большой социальной проблемы, проблемы движения низших общественных слоев в эпоху Великой буржуазной революции, прослеживаются Жоресом на всем протяжении ее вплоть до 9 термидора.
Жорес нам показал, как массы под влиянием ухудшения условий жизни и вздорожания предметов первой необходимости всколыхнулись в феврале 93 года, но параллельно с этим та же проблема была поставлена и перед Парижской Коммуной, при чем наш историк устанавливает тот факт, что и она действовала под давлением масс, которые на заседании 17 апреля кричали с трибун: «Долой праздник! Нам нужен хлеб»58). Сама Коммуна не считала нужным в этот момент агитировать за закон о максимуме, так как, получая от государства субсидию, она имела возможность продавать хлеб ниже рыночной цены — по 3 су за ливр.
На фоне этого углубления классовой борьбы, социальная проблема особенно заострилась, и появилась опасность того, что буржуазная революция разольется безбрежным океаном далеко за допустимые для нее пределы. Под влиянием этой опасности Конвент поспешил издать знаменитый закон 18 марта 1793 г., согласно которому наказывается смертью всякий, кто осмелится «предложить аграрный закон или какой-нибудь другой, противоречащий земельной, коммерческой или промышленной собственности»59).
Поэтому интересно в связи с законом 18 марта выяснить, какое значение придавал Жорес аграрному закону. Прежде всего следует констатировать, что Жорес был достаточно проницателен, чтобы не обмануться мнимо-революционной внешностью loi agraire и понять его истинную сущность. «Конечно, раздел земли есть реакционная утопия, — писал он, — которая привела бы общество в состояние аграрного варварства и всеобщей нищеты»60). Так же недвусмысленно высказывается Жорес и в ряде других мест: он прекрасно понимает антикоммунистичность и даже реакционность этого лозунга.
Однако, анализируя Бабефа, он указывает, что последний употреблял термин «аграрный закон» в несколько ином смысле, чем его обычно понимают. По этому поводу Жорес замечает следующее: «Под названием «аграрный закон» Бабеф понимает раздел земель, что кажется совершенно противоположным коммунизму. Но этот раздел смягчается благодаря неотчуждаемости земли и неизменяемости его социального характера. Это, если так можно выразиться, своего рода парцеллярный коммунизм, примененный только к земле»61). Вот как Жорес определяет ранний бабувизм: в аграрном законе нет ни грана коммунизма, а в бабувизме есть довольно примитивная разновидность последнего.
Совершенно понятно, что в соответствии с таким пониманием сущности аграрного закона Жорес не мог признать закон 18 марта «законом социальной реакции». Он дает следующую оценку ему: «Он (закон 18 марта) не имел бы этого характера (социальной реакции. С. К.), если бы действительно была бы в это время партия, способная сделать все коммунистические выводы из революции и управлять, спасти революционную Францию согласно этой суверенной формуле»62). Бабеф и его партия еще не могли выполнить этой функции, и Жорес может им только посоветовать остерегаться и молчать, пока на них не обрушились двойные громы закона 18 марта: смерть и обвинение в контрреволюции, ибо Барер в своем докладе доказал, что аграрный закон, это — затея аристократов и контрреволюционеров.
Жорес показывает, однако, что закон 18 марта имел и полезные последствия в прямом смысле, так как он усилил законодательную инициативу, направленную в сторону интересов широких народных масс. Закон 18 марта должен был успокоить крупных собственников и покупателей национальных имуществ. Но нужно же было компенсировать и народ за то, что ему запретили осуществить его мечты. Мелкая буржуазия и пролетариат были увлечены идеей поголовного раздела земель, и Жорес указывает на тот интересный факт, что только через несколько дней после принятия грозного закона 18 марта представители секций говорили перед Конвентом: «продукты земли должны быть общими для всех, как воздух и как свет»63). Что можно было сделать с этими людьми, которые, сами того не сознавая, требовали аграрного закона, — спрашивает Жорес и отвечает: «Революция не могла вступить в борьбу с народом, точнее говоря, она не могла вступить в борьбу с пролетариями. Итак, лишенные собственности и заинтересованные в ограничении прав собственности, пролетарии заманивались беспрерывно на пути, которые прямо или косвенно вели к аграрному закону»64).
При таких условиях Конвент должен был итти на уступки волнующимся массам, ибо одним запрещением нельзя было решить жгучей социальной проблемы, выдвинутой революцией. Именно такими уступками, по мнению Жореса, и явились: принудительный прогрессивный налог, организация общественной помощи, покровительство мелким покупателям национальных имуществ, распределение орудий феодальных поместий среди бедняков, закон о максимуме.
Последний был введен под влиянием все усиливающегося давления масс постепенное нарастание которого мы выше наблюдали. Сам Конвент колебался, и интересно наблюдать, как он силою вещей и давлением масс, которые в данном случае выражали прогрессивную тенденцию, толкался в сторону закона о максимуме. «Камбон, — пишет Жорес, — который, без сомнения, втайне желал максимума и предчувствовал его счастливые последствия для курса ассигнат, не осмелился заявить, что его экономическая и финансовая политика по существу та же, что у Жака Ру. Народное движение унесло все колебания и все сопротивления»65).
Жорес доказывает, что установление максимума на зерно и хлеб в мае и на другие предметы первой необходимости 29 сентября 93 года должно было с железной последовательностью повести за собой таксацию заработной платы. Но, как это ни странно, Жорес утверждает, что для пролетариев максимум вовсе не оказался настолько выгодным, как это может показаться с первого взгляда. Дело заключалось в том, что война вызвала недостаток в рабочих руках, и он особенно ощущался в деревне. Именно поэтому уровень заработной платы батраков стоял высоко. Но и в городе Жорес констатирует расцвет промышленности и в особенности военной, сопровождаемый теми же последствиями.
Если зима 1792/1793 г. была тяжелой для революции, то зима 1793/1794 г. была временем расцвета. Жорес характеризует этот период в следующих выражениях: «это было время интенсивного производства, и в известном смысле можно сказать, что революция, как страшным ударом бича, возбудила современный индустриализм. Она в наибольшей степени использовала вещи и людей. Она извлекала из всякой минеральной, животной, человеческой силы все, что эта сила могла дать»66). Следует вспомнить, что, анализируя экономическое состояние Франции в 1792—93 г., Жорес несколько преувеличил расцвет страны и, наоборот, недооценил кризис 93 года. Не встречаемся ли мы и здесь с некоторой переоценкой экономических возможностей революционной Франции, переоценкой, обусловливаемой известным импрессионизмом автора?
На основе такого благоприятного анализа Жорес приходит, как мы видели выше, к тому выводу, что материальное положение масс было не плохим. «Представлять себе этот страшный и разорительный, период, как эпоху нищеты или даже глубокой болезни, это значило полностью (complètement) ошибиться»67). Нельзя сказать, чтобы все это отличалось особенной определенностью. В основном Жорес приходит к следующему выводу: не смотря на кризис в целом ряде отраслей промышленности, несмотря на дороговизну и трудности в подвозе припасов к городам и в особенности к Парижу, «снабжение народа не было под серьезной угрозой, и было достаточно работы при высокой заработной плате»68). Понятно, что при таких условиях закон о максимуме казался рабочим неудовлетворительным, потому что он не давал им возможность получать ту высокую заработную плату, которую они могли бы получать, если бы рынок труда не регулировался государством.
Могут спросить: почему мы уделили столько места изучению социальной проблемы во время Великой Французской Революции? Однако не следует забывать, что мы были связаны постановкой вопроса Жореса, анализу которого посвящена работа и за которым мы поэтому должны были следовать. А Жорес придавал исключительное значение социальной проблеме во всех ее модификациях. Он уделяет много места вопросу собственности, роли пролетариата и масс в революции. Он останавливается на всяких проявлениях идеологии этих масс вплоть до разного рода социалистических и коммунистических тенденций, он прощупывает вопрос об аграрном законе и максимуме на всем протяжении революции. Все это у него тесно связано с экономическим развитием революционной Франции за изучаемый период; в этой области, как уже указывалось, Жоресу принадлежит огромная заслуга пионера и инициатора.
Теперь, когда нами прослежена эта сторона исторического анализа Жореса, когда вскрыт об'ект революции, теперь необходимо перейти к суб'екту ее, к ее движущим силам. Встает проблема роли классов, партий и отдельных лиц в Великой Французской Революции; надо выяснить, как она была разрешена в историческом творчестве Жореса. Но это уже составляет предмет последней части работы.
1) Начало см. журнал "Историк-Марксист", № 2. (назад)
2) Жорес, Ист. Вел. Франц. Рев., т. III, вып. I, стр. 86. (назад)
3) Там же, т. III, вып. I, стp. 132. (назад)
4) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев. т. I, пер. Водена, стр. 237—238. (назад)
5) Жорес. Ист. Вел. Фр. Рев. т. I, стр. 166. (назад)
6) Там же. т. 1, стр. 173. (назад)
7) Жорес. Ист. Вел. Фр. Рев., т. I, стр. 391. (назад)
8) Там же, стр. 405. (назад)
9) Jaurès. Hist. soç. de la Révol. Fr., t. VII, p. 90. (назад)
10) Jaurès. Hist. Soc. de la Rév. Fr. Edition revue par Mathiex. t. VIII, p. 188 (назад)
11) См. "De la propriete individuelle" в сборнике Etudes sociales. (назад)
12) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. I, стр. 122. (назад)
13) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев т. I, стр. 598. (назад)
14) Там же, стр. 598—599. (назад)
15) Там же, стр. 599. (назад)
16) Такое понимание можно встретить в статьях Жореса о Либкнехте в Etudes Sociales. (назад)
17) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. I, стр. 108. (назад)
18) Там же, стр. 108. (назад)
19) Там же, стр. 113. (назад)
20) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. I. стр. 110. (назад)
21) Там же. стр. 151. (назад)
22) Жорес находит во французской революции и более высокопробный социализм. В частности ему принадлежит, если так можно выразиться, открытие лионского социалиста д'Анжа. Кроме того, он детально излагает Доливье и Жака Ру. Относительно коммунизма последних, впрочем, в литературе существуют разные мнении.
Жорес не забывает и раннего Бабефа и на всем притяжении революции следит за его судьбой. Но обо всех этих проявлениях ранней социалистической мысли будет итти речь в другой связи. (назад)
23) Там же, стр. 112. (назад)
24) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. I, стр. 237. (назад)
25) Там же, стр. 231. (назад)
26) Жорес, Ист. Вeл. Фр. Рев., стр. 160. (назад)
27) Там же, т. III, вып. I, стp. 237. (назад)
28) Там же, т. I, стр. 212. (назад)
29) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. I. стр. 212. (назад)
30) Там же, стр. 245. (назад)
31) Жорес. Ист. Вел. Фр. Рев., т. I, стр. 259. (назад)
32) Там же, стр. 272. (назад)
33) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. II. стр. 331. (назад)
34) Там же, т. II, стр. 388. (назад)
35) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. II, стр. 200. (назад)
36) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. III. вып. 1, стр. 39. (назад)
37) Jaurès. Hist. Soc. de la Rév. Fr., t. VIII. p. 243. (назад)
38) Jean Jaurès. Hist. Soc. de la Rév. Fr., édition Revue par Mathiez, t. VIII. стр. 243. (назад)
39) Jaurès, Hist. Soc. de la Rév. éd. Mathiez., t. VIII. p. 243—244. (назад)
40) Там же, éd. Mathiez, p. 307—308 (см. также: Каpeeв. Историки Франц. Революции, т. II, стр. 274—275). (назад)
41) Jaurès, Hist. Soc. de la Rév., t. VIII, стр. 352—353. (назад)
42) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. I, стр. 213. (назад)
43) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. II. стр. 184. (назад)
44) Жорес. Ист. Вел. Фр. Рев. т. II, стp. 214. (назад)
45) Там же. стр. 216. (назад)
46) Жорес. Ист. Вел. Фр. Рев., т. II, стр. 235. (назад)
47) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., стр. 254. (назад)
48) Там же, т. III, вып. I, стр. 87. (назад)
49) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев., т. III, стр. 232. (назад)
50) Жорес, Ист. Вел. Фр. Peв., т. III, в. 1, стр. 236—237. (назад)
51) Jaurès, Hist. Soc. de la Rév. Fr. Edition revue par Mathiez. t. VIII, p. 45. (назад)
52) Jаurеs. Hist. Soc. de la Rév. Fr. Edition revue par Mathiez, t. VII, p. 62. (назад)
53) Там же, t, VII. p. 68. (назад)
54) Там же. t. VII, p. 87. (назад)
55) Там же, t. VII, p. 88. (назад)
56) Вопрос этот занимает у Жореса норную половину VII тома по изданию Матьеза (по старому изданию IV тома). (назад)
57) Кapеев. Историки Французской революции, т. II, стр. 213. (назад)
58) Там же, т. VII, стр. 285. Речь шла об организации праздника федерации, предложенного делегатами секций. (назад)
59) Там же. t. VIII, p. 95. (назад)
60) Жорес, Ист. Вел. Фр. Рев. т. III. в. I, стр. 110. (назад)
61) Jaurès, Hist. Soc. de la Rév. Fr. t. VIII, p. 88. (назад)
62) Там же, р. 95. (назад)
63) Jaurès, Hist. Soc. de la Rév. Fr. t. VIII, p. 98. (назад)
64) Там же, р. 98. (назад)
65) Там же, р. 238. (назад)
66) Jaurès. Hist. Soc. de la Rév. Fr., p. 372. (назад)
67) Там же, р. 370. (назад)
68) Там же, р. 371. (назад)